Джеймс Грант

«Таинства всех народов: Возникновение и развитие суеверий»

Страница 7 из 22 · 56 422 зн. · 66 мин. чтения

В «Сне в летнюю ночь» Шекспир выводит фею в лесу близ Афин. Фея в ответ на вопрос Пука, куда она бредет, ответила, что идет над холмом, над долиной, сквозь куст, сквозь терновник, над парком, над оградой, сквозь потолок, сквозь огонь. Она бродила везде, быстрее сферы луны; она служила королеве фей, чтобы окроплять ее круги на зелени. Пук сказал фее, что король будет устраивать там пиршества в эту ночь, и посоветовал, чтобы королева не попадалась ему на глаза; ибо Оберон жесток и гневен, потому что у нее в качестве придворного был прекрасный мальчик, милый подкидыш, и ревнивый Оберон желал заполучить ребенка в рыцари своей свиты для обхода лесов.

Фея спросила Пука, не тот ли он плутоватый дух, который пугал деревенских девушек, снимал сливки, а порою трудился на лужайке и делал так, что хозяйка зря сбивала масло, а временами лишал пиво пены, и не Пук ли сбивает с пути ночных странников, а затем смеется над их бедой и выполняет работу хобгоблинов? Пук признал, что фея говорит правду; сказал, что он — веселый странник ночи, строящий проказы и заставляющий людей смеяться. Между Обероном и Титанией разгорелся острый, гневный спор о том, кому из них достанется маленький мальчик-подкидыш. Они расстались в ярости, причем Оберон пригрозил терзать Титанию. Оберон вызвал Пука к себе и велел принести траву, которую он показывал ему однажды, сок которой, положенный на спящие веки, заставлял мужчину или женщину безумно влюбиться в первое попавшееся на глаза создание. Имея сок этой травы, Оберон будет следить за спящей Титанией и капнет зелье ей в глаза, дабы по пробуждении она устремилась за первым же объектом, на который пал ее взор, с пылкой любовью — будь то лев, медведь, волк или бык, или докучливая макака, или хлопотливая обезьяна. Осуществив это наваждение, он даст ей другую траву, чтобы снять чары, но не раньше, чем она отдаст мальчика.

Пук нашел заколдованный цветок; и пока Оберон должен был смазать веки Титании частью его сока, Пук должен был помазать глаза пренебрежительного юноши другой порцией, чтобы тот был вынужден обоготворять прекрасную афинскую даму, влюбленную в него. После этого Пук был отпущен с инструкциями встретиться с Обероном до первого петушиного крика. Титания в другой части леса распределила свою свиту: одних — уничтожать червей в бутонах мускусной розы, других — воевать с летучими мышами за их кожистые крылья, чтобы шить камзолы маленьким эльфам, а третьих — отгонять крикливую сову, что по ночам ухала на причудливых духов. Дав свои наставления, она заснула. Это была возможность для Оберона — и он ее не упустил. Он выжал цветок на веки Титании и исчез.

Титания проснулась с глазами, устремленными на Основу, у которого по воле Пука была ослиная голова. Тем не менее она сочла его мудрым и прекрасным. Она велела своим феям-слугам быть добрыми и учтивыми с джентльменом и кормить его абрикосами, ежевикой, фиолетовым виноградом, зеленым инжиром и шелковицей. Затем они должны были похитить для него медовые мешочки у шмелей, срезать их восковые бедра и зажигать их от глаз огненного светлячка, чтобы осветить ее возлюбленному путь ко сну; а кроме того, сорвать крылья с бабочек, чтобы отгонять лунные лучи от его спящих глаз. Из-за ошибки Пука любовный сок был применен в отсутствие прекрасной афинской дамы, и потому желанный объект не был получен. Вследствие этого последовало немало путаницы и недоразумений. Чтобы предотвратить драку, Оберон, к которому Пук обратился как к «королю теней», приказал заволочь ночь нависшим туманом, дабы соперники сбились с пути. Были даны и другие указания, которые Пук предложил выполнить быстро, поскольку вдали сиял предвестник Авроры, при приближении которого призраки, бродящие туда и сюда, толпами спешили домой на кладбища. Проклятые духи, говорил он, нашедшие погребение на перекрестках и в потоках, уже отправились в свои червивые ложа, дабы день не взглянул на их позор. Оберон начал жалеть Титанию, и, коснувшись ее глаз травой, ее любовь к отвратительному лику, которым она восхищалась, исчезла навсегда.

«Сон в летнюю ночь» завершается следующей песней, если не считать обращения Пука:

"Now, until the break of day,

Through this house each fairy stray,

To the best bride-bed will we,

Which by us shall blessed be;

And the issue, there create,

Ever shall be fortunate.

So shall all the couples three

Ever true and loving be:

And the blots of nature's hand

Shall not in their issue stand;

Never mole, hare-lip, nor scar,

Nor mark prodigious such as are

Despised in nativity,

Shall upon their children be,—

With this field-dew consecrate,

Every fairy take his gait;

And each several chamber bless,

Through this palace with sweet peace:

E'er shall it in safety rest,

And the owner of it blest.

Trip away,

Make no stay;

Meet me all by break of day."

Собирая крупицы из «Макбета», мы пройдем мимо предсказаний вещих сестер как можно легче, не разрывая соединительных звеньев, хотя нас сильно искушает включить значительную часть этой пьесы в нашу коллекцию сказок и преданний, учитывая, что, по нашему мнению, ни одно из произведений Шекспира не передает суеверия прошлых эпох столь наглядно, как шекспировский «Макбет».

Пьеса начинается на открытом месте, где во время грозы три ведьмы появились и исчезли, не совершив никакого значительного темного деяния. Они снова встретились на вересковой пустоши в грозу. Одна из них рассказала другим каргам, что отлучалась убивать свиней. Другая поведала истории о жене матроса, которая отправилась в Алеппо, и пригрозила доплыть туда в решете. Макбет и Банко обнаружили ведьм и поприветствовали их. По коварству женщин демон проник в сердце Макбета и побудил его вынашивать кровавые планы по устранению всех препятствий на пути к получению короны и передаче ее своим потомкам. Сначала одна жертва, а затем другая пали от его коварства. Он был тяжело встревожен: его преследовал призрак Банко.

Геката присоединилась к ведьмам на пустоши и отчитала их за то, что они вели дела и торговали с Макбетом, не посоветовавшись с ней, госпожой их чар. Ведьм отослали прочь с указанием встретиться утром у расщелины Ахерона. Там Макбет должен был узнать свою судьбу. Карги должны были запастись сосудами и заклинаниями, в то время как Геката собиралась поймать туманную каплю, висевшую на краю луны, прежде чем та коснется земли. Эта капля, перегнанная с помощью магических уловок, вызвала бы таких духов, которые силой своего навлеченного наваждения привлекли бы Макбета к погибели. Таков, заявляла Геката, будет его рок за то, что он презрел судьбу, пошел наперекор смерти и вознес свои надежды выше мудрости, благодати и страха.

Три ведьмы встретились в темной пещере, и пока снаружи грохотал гром, они варили в котле адское варево, ингредиенты которого можно почерпнуть из следующих строк:

1 Witch. "Thrice the brindled cat hath mew'd.

2 Witch. Thrice; and once the hedge-pig whined.

3 Witch. Harper cries: 'Tis time, 'tis time.

1 Witch. Round about the cauldron go;

In the poison'd entrails throw.—

Toad, that under coldest stone,

Days and nights has thirty-one

Swelter'd venom sleeping got,

Boil thou first i' the charmed pot.

All. Double, double toil and trouble;

Fire, burn; and, cauldron, bubble.

2 Witch. Fillet of a fenny snake,

In the cauldron boil and bake;

Eye of newt, and toe of frog,

Wool of bat, and tongue of dog,

Adder's fork, and blind-worm's sting,

Lizard's leg, and owlet's wing,

For a charm of powerful trouble,

Like a hell-broth boil and bubble.

All. Double, double toil and trouble;

Fire, burn; and, cauldron, bubble.

3 Witch. Scale of dragon; tooth of wolf;

Witches' mummy; maw and gulf

Of the ravin'd salt-sea shark;

Root of hemlock, digg'd i' the dark;

Liver of blaspheming Jew;

Gall of goat; and slips of yew,

Silver'd in the moon's eclipse;

Nose of Turk, and Tartar's lips;

Finger of birth-strangled babe,

Ditch delivered by a drab,—

Make the gruel thick and slab:

Add thereto a tiger's chaudron,

For the ingredients of our cauldron.

All. Double, double toil and trouble;

Fire, burn; and, cauldron, bubble.

2 Witch. Cool it with a baboon's blood;

Then the charm is firm and good.

Hecate. O, well done! I commend your pains;

And every one shall share i' the gains.

And now about the cauldron sing,

Like elves and fairies in a ring,

Enchanting all that you put in.

Песня.

«Черные духи и белые, Красные духи и серые, Смешайтесь, смешайтесь, смешайтесь, Вы, кто может смешиваться».

2 Witch. By the pricking of my thumbs,

Something wicked this way comes:—

Open, locks, whoever knocks."

Явился Макбет и потребовал объяснить, чем заняты полуночные карги. Ответ гласил: «Дело без названия». Он умолял их тем, чем они исповедовали владеть, дать ему ответ. Одна из ведьм спросила, предпочитает ли он получить ответ из их уст или от их господ. Когда Макбет пожелал увидеть господ, ведьма № 1 распорядилась бросить в пламя кровь свиньи, сожравшей свой девятый помет, и жир, вытопленный с виселицы убийцы. Сопровождаемая раскатом грома, поднялась вооруженная голова и предостерегла Макбета остерегаться Макдуфа. Другой демон, более могущественный, в образе окровавленного ребенка, поднялся и велел Макбету быть мужественным; смеяться над силой человека, ибо никто, рожденный женщиной, не мог навредить ему. Второй ребенок, после того как первый спустился в недра земли, сказал королю, что тот не будет побежден, пока великий Бирнамский лес не пойдет на него на высокий холм Дусинеян. Монарх получил предостережение не спрашивать больше, но он проигнорировал предупреждение. «Почему опускается этот котел? И что это за шум?» — спросил он. Восемь королей и следовавший за ними Банко предстали перед взором Макбета. Вся эта сцена, если ее можно так назвать, сильно удивила его; но ничто из увиденного так не поразило его, как дух Банко, которого он жестоко предал смерти с намерением разрушить предначертание судьбы, открытое ему вескими сестрами при первой их встрече на пустоши. Видя подавленность короля, ведьмы, чтобы развеселить его, некоторое время танцевали и пели, а затем внезапно исчезли.

Прежде чем Макбет успел оправиться от своего оцепенения, прибыл гонец с известием, что Макдуф, которого он страшился, бежал в Англию. Настолько сильно он рассвирепел от этой вести, что заявил о своем намерении захватить замок Макдуфа, предать мечу его жену, младенцев и всех прочих родственников в любом звании. Эту угроз он отчасти привел в исполнение.

День мести был близок. Макбет, безумный от страха и честонолюбия, старался предотвратить нависшее над ним зло, но преуспеть не мог. Жребий был брошен: он был королем, как и предсказывали вещие сестры, но все его кровавые деяния и козни его королевы, столь же беспринципной, как и он сам, не могли изменить предначертания. Бирнамский лес казался идущим на Дусинеян, и потомство Банко в свое время явилось унаследовать трон, который судьба уготовила им.

В «Короле Генрихе Шестом» проливается больше света на деяния злых духов. Глубокой темной ночью, в то время, когда кричали совы, выли собаки, бродили духи и призраки разбивали свои могилы, поднялся дух в соответствии с определенными обрядами вызова демонов. Болингброк вопросил злого духа о том, что станет с королем? Ответ был таков: «Герцог еще жив, кого Генрих низложит. Но он переживет его и умрет насильственной смертью». В ответ на вопрос «Какая судьба ждет герцога Саффолка?» последовал ответ: «Умрет он от воды». Герцогу Сомерсету дух посоветовал избегать замков. Произнеся это, злой дух спустился в пылающее озеро. Далее в пьесе нам рассказывают о ведьме, приговоренной к сожжению в Смитфилде.

Переходя от «Генриха Шестого» к «Антонию и Клеопатре», мы приступаем к сбору нескольких фраз, имеющих отношение к суевериям.

Хармиана, льстиво обращаясь к Алексасу, спросила, где же тот прорицатель, которого он так хвалил. Прорицатель, который немедленно явился, сказал тем, кто слушал его, что он знает «вещи» из тайной книги природы. Было устроено пиршество, на котором Хармиана попросила прорицателя принести ему удачу. «Я не творю ее, но предвижу», — последовал ответ. Хармиана, Алексас и их спутники стремятся услышать предсказания своей судьбы, но прорицатель в тот момент не пожелал раскрывать ничего важного.

Мы простимся с Шекспиром, упомянув в нескольких фразах призрак отца Гамлета.

Бернардо, Марцелл и Горацио сошлись поздним часом, чтобы обсудить страшное видение, встревожившее двоих первых прошлой ночью, как вдруг они были поражены тем же самым видением — появлением призрака. Они заметили, что он похож на умершего короля. Горацио велел ему говорить, но тот удалился больши́ми шагами, не удостоив их ответом. Он появился вновь, но внезапно исчез при звуке петушиного крика. Сколько времени прошло, нам не сообщается; но в некую ночь, сразу после того, как часы пробили двенадцать, Гамлет, Горацио и Марцелл вели оживленную беседу, когда были встревожены. Первый умоляет призрак поведать, зачем он их навещает. Тот поманил Гамлета следовать за ним; и он последовал, вопреки тем, кто был с ним и видел духа так же хорошо, как и он. Язык призрака развязался, и он заговорил так: «Внемли со всей серьезностью тому, что я открою: близок мой час, когда я должен предать себя серным и мучающим пламенам. Я — дух твоего отца и на день заключен поститься в огнях, пока скверные преступления, совершенные в дни моей земной жизни, не сгорят и не очистится во мне все. Если бы мне не было запрещено открывать тайны моей тютели, я мог бы поведать такую историю, которая потрясла бы твою душу; заморозила бы твою юную кровь; заставила бы твои глаза вылезти из орбит; и твои волосы встали бы дыбом, как иглы у сердитого дикобраза: но это вечное откровение запрещено. Если ты хоть когда-нибудь любил своего отца, отомсти за его гнусное и противоестественное убийство». — «Убийство!» — воскликнул Гамлет. — «Убийство, — произнес призрак, — самое гнусное, как и в большинстве случаев бывает». — «Открой его, — выдохнул Гамлет, — чтобы я на крыльях мщения устремился к нему». — «Ты был бы тупее жирной травы, что гниет на берегах Леты, если бы не шевельнулся в этом деле», — воскликнул дух. Призрак продолжил: «Шел слух, что, когда я спал в своем саду, змея ужалила меня до смерти; но знай же, что змея, ужалившая твоего отца, носит ныне его корону... Спя в своем саду, как было у меня обыкновением после полудня, в час моей беспечности твой дядя подкрался с проклятым соком эбенового сока во флаконе и влил прокаженное зелье мне в уши, свернувшее мою кровь. Так рукою брата был я лишен венца и королевы; сражен посреди цветения моих грехов, неподготовленный, непричащенный и без соборования отправлен перед мой отчет со всеми моими несовершенствами на голове. О, ужасно! Самое ужасно! Пусть же королевское ложе не станет ложем распутства и проклятого кровосмешения. Прощай; светлячок показывает, что утро близко, и начинает блекнуть его тщетный огонь. Прощай! Помни меня». Смерть короля была отомщена. Вероломная королева и тот, кто убил монарха, выпили отравленную чашу и тем самым получили возмездие по заслугам.

ГЛАВА XVIII.

Поэт Гей — «Заклинание» — Хобнелия — Лабберкин отправляется в город — Прекрасная дева — Прибегание к заклинаниям — Начертание круга на земле и троекратный поворот — Семена конопли как талисман — День святого Валентина — Улитка, используемая в дивинации — Сжигание орехов — Стручки гороха как заклинание — Божья коровка, отправленная с посланием любви — Яблочная кожура — Сила соединенных подвязок — Любовный порошок — Предупреждения цыган — Ножи рассекают любовь — История Боккаччо — Видение умершего возлюбленного — Стихотворения Бернса — «Обращение к черту» — «Тэм о’Шентер».

Джон Гей, старый английский поэт, пишет в своем «Заклинании»:

"Hobnelia, seated in a dreary vale,

In pensive mood rehearsed her piteous tale;

Her piteous tale the winds in sighs bemoan,

And pining Echo answers groan for groan.

I rue the day, a rueful day I trow,

The woeful day, a day indeed of woe!

When Lubberkin to town his cattle drove,

A maiden fine bedight he kept in love;

The maiden fine bedight his love retains,

And for the village he forsakes the plains.

Return, my Lubberkin, these ditties hear,

Spells will I try, and spells shall ease my care.

With my sharp heel I three times mark the ground,

And turn me thrice around, around, around.

When first the year I heard the cuckoo sing,

And call with welcome note the budding spring,

I straightway set a-running with such haste,

Deb'rah that won the smock scarce ran so fast;

Till, spent for lack of breath, quite weary grown,

Upon a rising bank I sat adown,

Then doff'd my shoe, and, by my troth, I swear,

Therein I spy'd this yellow frizzled hair,

As like to Lubberkin's in curle and hue,

As if upon his comely pate it grew.

With my sharp heel I three times mark the ground,

And turn me thrice around, around, around.

At eve last summer no sleep I sought,

But to the field a bag of hempseed brought,

I scattered round the seed on every side,

And three times in a trembling accent cry'd:

This hempseed with my virgin hand I sow,

Who shall my true love be, the crop shall mow.

I straight look'd back, and if my eyes speak true,

With his keen scythe behind me came the youth.

With my sharp heel I three times mark the ground,

And turn me thrice around, around, around.

Last Valentine, the day when birds of kind

Their paramours with mutual chirping find,

I early rose, just at the break of day,

Before the sun had chas'd the stars away;

Afield I went, amid the morning dew,

To milk my kine (for so should housewives do).

The first I spy'd, and the first swain we see,

In spite of fortune shall our true love be;

See, Lubberkin, each bird his partner take,

And canst thou then thy sweetheart dear forsake?

With my sharp heel I three times mark the ground,

And turn me thrice around, around, around.

Last May-day fair I searched to find a snail

That might my secret lover's name reveal;

Upon a gooseberry bush a snail I found,

For always snails nearest sweetest fruit abound.

I seiz'd the vermin, home I quickly sped,

And on the hearth the milk-white embers spread.

Slow crawl'd the snail, and, if I right can spell,

In the soft ashes mark'd a curious L:

O may this wonderous omen luck prove!

For L is found in Lubberkin and love.

With my sharp heel I three times mark the ground,

And turn me thrice around, around, around.

Two hazel nuts I threw into the flame,

And to each nut I gave a sweetheart's name,

This with the loudest bounce me sore amaz'd,

That in a flame of brightest colour blaz'd.

As blaz'd the nut, so may thy passion grow,

For 'twas thy nut that did so brightly glow.

With my sharp heel I three times mark the ground,

And turn me thrice around, around, around.

As pea-cods once I pluck'd, I chanc'd to see

One that was closely fill'd with three times three,

Which, when I crop't, I safely home convey'd,

And o'er the door the spell in secret laid,

My wheel I turn'd, and sung a ballad new,

While from the spindle I the fleeces drew;

The latch mov'd up, when who should first come in,

But in his proper person—Lubberkin.

I broke my yarn, surpris'd the sight to see,

Sure sign that he would break his word with me.

Eftsoons I joined it with my wonted slight,

So may his love again with mine unite.

With my sharp heel I three times mark the ground,

And turn me thrice around, around, around.

This lady-fly I take from off the grass,

Whose spotted back might scarlet red surpass.

Fly, lady-bird, north, south, or east, or west,

Fly where the man is found that I love best.

He leaves my hand; see, to the west he's flown,

To call my true love from the faithless town.

With my sharp heel I three times mark the ground,

And turn me thrice around, around, around.

I pare my pippin round and round again,

My shepherd's name to flourish on the plain,

I fling th' unbroken paring o'er my head,

Upon the grass a perfect L I read;

Yet on my heart a fairer L is seen

Than what the paring marks upon the green.

With my sharp heel I three times mark the ground,

And turn me thrice around, around, around.

This pippin shall another trial make,

See from the core two kernels brown I take;

This on my cheek for Lubberkin is worn,

And Boobyclod on t' other side is borne.

But Boobyclod soon drops upon the ground,

A certain token that his love's unsound,

While Lubberkin sticks firmly to the last;

O were his lips to mine but joined so fast!

With my sharp heel I three times mark the ground,

And turn me thrice around, around, around.

As Lubberkin once slept beneath a tree,

I twitch'd his dangling garter from his knee;

He wist not when the hempen string I drew.

Now mine I quickly doff of inkle blue;

Together fast I tye the garters twain,

And while I knit the knot, repeat the strain:

Three times a true-love's knot I tye secure,

Firm be the knot, firm may his love endure.

With my sharp heel I three times mark the ground,

And turn me thrice around, around, around.

As I was wont, I trudged last market day

To town with new-laid eggs preserved in hay.

I made my market long before 'twas night,

My purse grew heavy, and my basket light.

Straight to the 'pothecary's shop I went,

And in love powder all my money spent;

Behap what will, next Sunday, after prayers,

When to the ale-house Lubberkin repairs,

The golden charm into his mug I'll throw,

And soon the swain with fervent love shall glow.

With my sharp heel I three times mark the ground,

And turn me thrice around, around, around.

But hold: our Lightfoot barks and cocks his ears,

O'er yonder stile see Lubberkin appears.

He comes, he comes, Hobnelia's not bewray'd,

Nor shall she, crown'd with willow, die a maid.

He vows, he swears he'll give me a green gown;

O dear! I fall adown, adown, adown.

Гей также пишет:

"Last Friday's eve, when, as the sun was set,

I, near yon stile, three sallow gipsies met,

Upon my hand they cast a poring look,

Bid me beware, and thrice their heads they shook;

They said that many crosses I must prove,

Some in my worldly gain, but most in love.

Next morn I missed three hens and our old cock,

And off the hedge two pinners and a smock.

I bore these losses with a Christian mind,

And no mishap could feel while thou wert kind;

But since, alas! I grew my Colin's scorn,

I've known no pleasure, night, or noon, or morn.

Help me, ye gipsies, bring him home again,

And to a constant lass give back her swain.

Have I not sat with thee full many a night,

When dying embers were our only light,

When every creature did in slumber lie,

Besides our cat, my Colin Clout, and I?

No troublous thoughts the cat or Colin move,

While I alone am kept awake by love.

Remember, Colin, when at last year's wake

I bought the costly present for thy sake:

Could thou spell o'er the posy on thy knife,

And with another change thy state of life?

If thou forget'st, I wot I can repeat,

My memory can tell the verse so sweet:

'As this is grav'd upon this knife of thine,

So is thy image on this heart of mine.'

But woe is me! such presents luckless prove,

For knives, they tell me, always sever love."

В новелле «Изабелла» работы Боккаччо содержатся трогательные эпизоды явления умершего возлюбленного своей возлюбленной. Этот сюжет переложен Китсом следующим образом:

"It was a vision. In the drowsy gloom,

The dull of midnight, at her couch's foot

Lorenzo stood and wept: the forest tomb

Had marr'd his glossy hair, which once could shoot

Lustre into the sun, and put cold doom

Upon his lips, and taken the soft lute

From his lorn voice, and passt his loomed ears

Had made a miry channel for his tears.

Strange sound it was, when the pale shadow spoke;

For there was striving in its piteous tongue,

To speak as when on earth it was awake,

And Isabella on its music hung:

Languor there was in it, and tremulous shake,

As in a palsied Druid's harp unstrung;

And through it moaned a ghostly under-song,

Like hoarse night gusts sepulchral biers among.

Its eyes, though wild, were still all dewy bright

With love, and kept all phantom fear aloof

From the poor girl by magic of their bright,

The while it did unthread the horrid woof

Of the late darkened time—the murd'rous spite

Of pride and avarice—the dark pine roof

In the forest—and the sodden turfed dell,

When, without any word, from stabs it fell.

Saying moreover, 'Isabel, my sweet!

Red whortle-berries droop above my head,

And a large flint-stone weighs upon my feet,

Around me beeches and high chesnuts shed

Their leaves and prickly nuts; a sheep-fold bleat

Comes from beyond the river to my bed:

Go shed one tear upon my heather-bloom,

And it shall comfort me within the tomb.

'I am a shadow now, alas! alas!

Upon the skirts of human nature dwelling

Alone: I chaunt alone the holy mass,

While little sounds of life around me knelling,

And glossy bees at noon do fieldward pass,

And many a chapel bell the hour is telling,

Paining me through: these sounds grow strange to me,

And thou art distant in humanity.'"

Давайте теперь посмотрим, что говорит Бернс, незабвенный шотландский поэт, в «Обращении к черту» и «Тэме о’Шентере». В присущей ему блестящей манере он отражает веру древних обитателей в видимых дьяволов, водяных келпи, блуждающие огни, ведьм, амулеты, заклинания и многие другие формы суеверий.

ADDRESS TO THE DEIL.

"O thou! whatever title suit thee,

Auld Hornie, Satan, Nick, or Clootie,

Wha in yon cavern grim an' sootie,

Closed under hatches,

Spairges about the brunstane cootie,

To scaud poor wretches.

Hear me, auld Hangie, for a wee,

An' let poor damned bodies be;

I'm sure sma' pleasure it can gie,

E'en to a deil,

To skelp and scaud poor dogs like me,

An' hear us squeel?

Great is thy pow'r, and great thy fame;

Far kend and noted is thy name:

An' tho' yon lowin' heugh's thy hame,

Thou travels far;

An' faith! thou's neither lag nor lame,

Nor blate nor scaur.

Whyles ranging like a roarin' lion

For prey, a' holes and corners tryin';

Whyles on the strong-winged tempest flyin',

Tirling the kirks;

Whyles, in the human bosom pryin',

Unseen thou lurks.

I've heard my reverend grannie say,

In lanely glens you like to stray;

Or where auld ruined castles grey

Nod to the moon,

Ye fright the nightly wand'rer's way,

Wi' eldritch croon.

When twilight did my grannie summon

To say her prayers, douce honest woman!

Aft yont the dyke she's heard you bummin'

Wi' eerie drone;

Or, rustlin', thro' the boortrees comin',

Wi' heavy groan.

Ae dreary, windy, winter night,

The stars shot down wi' sklentin' light,

Wi' you, mysel', I got a fright,

Ayont the lough;

Ye, like a rash-bush stood in sight,

Wi' waving sough.

The cudgel in my nieve did shake,

Each bristled hair stood like a stake,

When wi' an eldritch stour, quaick—quaick—

Amang the springs,

Awa ye squatter'd like a drake,

On whistling wings.

Let warlocks grim, and wither'd hags,

Tell how wi' you on ragweed nags,

They skim the muirs, and dizzy crags,

Wi' wicked speed;

And in kirk-yards renew their leagues

Owre howkit dead.

Thence countra wives, wi' toil an' pain,

May plunge an' plunge the kirn in vain;

For oh! the yellow treasure's ta'en

By witching skill;

An' dawtet, twal-pint Hawkie's gaen

As yell's the bill.

Then mystic knots mak great abuse,

On young guidman, fond, keen, and crouse,

When the best wark-lume i' the house,

By cantrip wit,

Is instant made no worth a louse,

Just at the bit.

When thaws dissolve the snawy hoord,

An' float the jinglin' icy-boord,

Then water-kelpies haunt the foord,

By your direction,

An' 'nighted trav'llers are allured

To their destruction.

An' aft your moss-traversing spunkies

Decoy the wight that late and drunk is;

The bleezin', curst, mischievous monkeys

Delude his eyes,

Till in some miry slough he sunk is,

Ne'er mair to rise.

When masons' mystic word an' grip

In storms an' tempests raise you up,

Some cock or cat your rage maun stop,

Or, strange to tell,

The youngest brother ye wad whip

Aff straught to hell!

Lang syne, in Eden's bonnie yaird,

When youthfu' lovers first were pair'd,

An' a' the soul of love they shared,

The raptured hour,

Sweet on the fragrant flowery swaird

In shady bower!

Then you, ye auld, sneck-drawing dog!

Ye came to Paradise incog.,

An' played on man a cursèd brogue,

(Black be your fa'!)

An' gied the infant world a shog,

'Maist ruined a'.

D'ye mind that day, when in a bizz,

Wi' reekit duds and reestit gizz,

Ye did present your smoutie phiz

'Mang better folk,

An' sklented on the man of Uz

Your spitefu' joke?

An' how ye gat him in your thrall,

An' brak him out o' house an' hall,

While scabs and blotches did him gall

Wi' bitter claw,

An' lowsed his ill-tongued wicked scaw,

Was warst ava?

But a' your doings to rehearse,

Your wily snares an' fechtin' fierce,

Sin' that day Michael did you pierce,

Down to this time,

Wad ding a Lallan tongue, or Erse,

In prose or rhyme.

An' now, auld Cloots, I ken ye're thinkin'

A certain Bardie's rantin', drinkin',

Some luckless hour will send him linkin'

To your black pit;

But faith, he'll turn a corner, jinkin',

And cheat you yet.

But, fare ye weel, auld Nickie-ben!

O wad ye tak a thought and men'!

Ye aiblins might—I dinna ken—

Still hae a stake—

I'm wae to think upon yon den,

Even for your sake!"

TAM O' SHANTER.

"When chapman billies leave the street,

And drouthy neebors, neebors meet,

As market days are wearing late,

An' folk begin to tak the gate;

While we sit bousing at the nappy,

An' gettin' fou an' unco happy,

We think na on the lang Scots miles,

The mosses, waters, slaps, an' styles,

That lie between us and our hame,

Where sits our sulky sullen dame,

Gathering her brows like gathering storm,

Nursing her wrath to keep it warm.

This truth fand honest Tam o' Shanter,

As he frae Ayr ae night did canter;

(Auld Ayr, wham ne'er a toun surpasses,

For honest men and bonny lasses.)

O Tam! hadst thou but been sae wise,

As ta'en thy ain wife Kate's advice!

She tauld thee weel thou was a skellum,

A blethering, blustering, drunken blellum;

That frae November till October

Ae market-day thou was na sober;

That ilka melder, wi' the miller,

Thou sat as lang as thou had siller;

That ev'ry naig was ca'd a shoe on,

The smith and thee gat roaring fou on;

That at the L—d's house, even on Sunday,

Thou drank wi' Kirkton Jean till Monday.

She prophesy'd that, late or soon,

Thou would be found deep drown'd in Doon;

Or catch'd wi' warlocks in the mirk,

By Alloway's auld haunted kirk.

Ah, gentle dames! it gars me greet,

To think how mony counsels sweet,

How mony lengthen'd sage advices,

The husband frae the wife despises!

But to our tale: Ae market night

Tam had got planted unco right;

Fast by an ingle, bleezing finely,

Wi' reaming swats, that drank divinely:

And at his elbow, Souter Johnny,

His ancient, trusty, drouthy crony;

Tam lo'ed him like a vera brither;

They had been fou for weeks thegither.

The night drave on wi' sangs an' clatter;

And aye the ale was growing better:

The landlady and Tam grew gracious,

Wi' favours, secret, sweet, and precious;

The souter tauld his queerest stories;

The landlord's laugh was ready chorus:

The storm without might rair and rustle,

Tam did na mind the storm a whistle.

Care, mad to see a man sae happy,

E'en drown'd himself amang the nappy;

As bees flee hame wi' lades o' treasure,

The minutes wing'd their way wi' pleasure:

Kings may be blest, but Tam was glorious,

O'er a' the ills o' life victorious!

But pleasures are like poppies spread—

You seize the flow'r, its bloom is shed!

Or like the snow-fall in the river,

A moment white—then melts for ever;

Or like the borealis race,

That flit ere you can point their place;

Or like the rainbow's lovely form,

Evanishing amid the storm.—

Nae man can tether time nor tide:

The hour approaches Tam maun ride—

That hour, o' night's black arch the key-stane,

That dreary hour he mounts his beast in,

And sic a night he taks the road in,

As ne'er poor sinner was abroad in.

The wind blew as 'twad blawn its last;

The rattlin' showers rose on the blast:

The speedy gleams the darkness swallow'd;

Loud, deep, and lang the thunder bellow'd;

That night a child might understand

The deil had business on his hand.

Weel mounted on his grey mare, Meg—

A better never lifted leg—

Tam skelpit on through dub and mire,

Despising wind, and rain, and fire;

Whiles holding fast his guid blue bonnet;

Whiles crooning o'er some auld Scots sonnet;

Whiles glow'ring round wi' prudent cares,

Lest bogles catch him unawares;

Kirk-Alloway was drawing nigh,

Whare ghaists and houlets nightly cry.

By this time he was 'cross the foord,

Whare in the snaw the chapman smoor'd;

And past the birks and meikle stane,

Whare drucken Charlie brak's neck bane;

And thro' the whins, and by the cairn,

Whare hunters fand the murder'd bairn;

And near the thorn, aboon the well,

Whare Mungo's mither hang'd hersel.—

Before him Doon pours all his floods!

The doubling storm roars thro' the woods;

The lightnings flash from pole to pole;

Near and more near the thunders roll;

When glimmering thro' the groaning trees,

Kirk-Alloway seem'd in a bleeze;

Thro' ilka bore the beams were glancing,

And loud resounded mirth and dancing.

Inspiring bold John Barleycorn!

What dangers thou canst make us scorn!

Wi' tippenny we fear nae evil;

Wi' usquebae we'll face the devil.—

The swats sae ream'd in Tammie's noddle,

Fair play, he cared na deils a boddle.

But Maggie stood right sair astonish'd,

Till, by the heel and hand admonish'd,

She ventured forward on the light;

And, wow! Tam saw an unco sight!

Warlocks and witches in a dance;

Nae cotillon brent new frae France,

But hornpipes, jigs, strathspeys, and reels

Put life and mettle in their heels.

A winnock-bunker in the east,

There sat auld Nick in shape o' beast;

A towzie tyke, black, grim, and large,

To gie them music was his charge:

He screw'd his pipes and gart them skirl

Till roof and rafters a' did dirl.

Coffins stood round like open presses,

That shaw'd the dead in their last dresses;

And by some devilish cantrip sleight,

Each in its cauld hand held a light,

By which heroic Tam was able

To note upon the haly table,

A murderer's banes in gibbet airns;

Twa span-lang, wee unchristen'd bairns,

A thief, new cutted frae a rape,

Wi' his last gasp his gab did gape:

Five tomahawks, wi' blude red-rusted;

Five scimitars, wi' murder crusted;

A garter which a babe had strangled;

A knife a father's throat had mangled,

Whom his ain son o' life bereft,

The grey hairs yet stack to the heft

Wi' mair o' horrible and awfu'

Which ev'n to name wad be unlawfu'.

As Tammie glowr'd, amaz'd and curious,

The mirth and fun grew fast and furious:

The piper loud and louder blew,

The dancers quick and quicker flew;

They reel'd, they set, they cross'd, they cleekit

Till ilka carlin swat and reekit,

And coost her duddies to the wark

And linket at it in her sark!

Now Tam, O Tam! had they been queens

A' plump an' strapping, in their teens;

Their sarks, instead o' creeshie flannen,

Been snaw-white seventeen hunder linen!

Thir breeks o' mine, my only pair,

That ance were plush o' guid blue hair,

I wad hae gi'en them aff my hurdies,

For ae blink o' the bonnie burdies!

But wither'd beldames auld and droll,

Rigwoodie hags wad spean a foal,

Louping and flinging on a crummock,

I wonder didna turn thy stomach.

But Tam kenn'd what was what fu' brawlie,

There was a winsome wench and walie,

That night enlisted in the core,

(Lang after kenn'd on Carrick shore!

For monie a beast to dead she shot,

And perish'd monie a bonnie boat,

And shook baith meikle corn and bear,

And kept the country side in fear).

Her cutty sark o' Paisley harn,

That while a lassie she had worn,

In longitude though sorely scanty,

It was her best, and she was vauntie:

Ah! little kenn'd thy reverend grannie,

That sark she coft for her wee Nannie,

Wi' twa pund Scots ('twas a' her riches),

Wad ever graced a dance o' witches!

But here my muse her wing man cour:

Sic flights are far beyond her power:

To sing how Nannie lap and flang,

(A souple jade she was an' strang),

An' how Tam stood like ane bewitch'd,

An' thought his very een enrich'd:

Even Satan glowr'd and fidg'd fu' fain,

And hotch'd and blew wi' might and main:

Till first ae caper, syne anither,

Tam tint his reason a' thegither,

And roars out, 'Weel done, Cutty sark!'

And in an instant all was dark;

And scarcely had he Maggie rallied,

When out the hellish legion sallied.

As bees bizz out wi' angry fyke,

When plundering herds assail their byke;

As open pussie's mortal foes,

When, pop! she starts before their nose;

As eager runs the market crowd,

When 'Catch the thief!' resounds aloud,—

So Maggie runs, the witches follow,

Wi' monie an eldritch screetch and hollow.

Ah, Tam! Ah, Tam! thou'll get thy fairin'!

In hell they'll roast thee like a herrin'!

In vain thy Kate awaits thy comin'!

Kate soon will be a waefu' woman!

Now do thy speedy utmost, Meg,

And win the key-stane o' the brig;

There at them thou thy tail may toss,

A running stream they darena cross.

But ere the key-stane she could make,

The fient a tail she had to shake!

For Nannie, far before the rest,

Hard upon noble Maggie press'd,

And flew at Tam wi' furious ettle;

But little wist she Maggie's mettle—

Ae spring brought aff her master hale,

But left behind her ain grey tail:

The carlin caught her by the rump,

An' left poor Maggie scarce a stump.

Now, wha this tale o' truth shall read,

Ilk man and mother's son take heed:

Whene'er to drink you are inclined,

Or cutty sarks run in your mind,

Think ye may buy the joys o'er dear,

Remember Tam o' Shanter's mare."

ГЛАВА XIX.

Сэр Вальтер Скотт, «Великий Неизвестный» — Его вера в суеверия — Как создаются его художественные повести — Городской нотариус, напуганный видением — Призрак, не понимавший гэльского языка, но способный общаться на латыни — Ловел и Эди Окилтри — Обнаружение скрытых сокровищ с помощью оккультных наук — «Роб Рой» — Пещеры фей — Предполагаемое видение в Троссаксе — Эльфийский народ у Ферт-оф-Форта — Священник, похищенный феями — Рассказ дамы Глендиннинг — Строки из «Мармиона» — Сказочный рыцарь — Таинственный скакун.

Сэр Вальтер Скотт, «Великий Неизвестный», находился под заметным впечатлением от преданий своей страны о ведьмах, феях и призраках. Происходил ли страх, испытываемый им, от ранних впечатлений или же благоговейный ужас незаметно закрадывался в его душу из-за его частых бесед со стариками (когда он был уже в более зрелом возрасте), которые не сомневались в существовании ведьм и духов, добрых и злых, посещающих землю и творящих деяния благодеяния или вредительства в зависимости от склонности или каприза потустороннего или сверхъестественного агента, мы сказать не можем; но в одном сомнений быть не может: даже в зрелые годы он верил, что существуют духи, которые явлются людям и помогают им совершать поступки, которых они не могли бы сделать без сверхчеловеческой помощи, и что такие существа возвещают будущие события. Если бы не тот налет суеверия, который он то тут, то там добавлял в свои повести, они были бы сравнительно заурядными описаниями. Подобно другим авторам художественной литературы или писателям, чьи сочинения покоятся на скудном фундаменте истины, сэр Вальтер Скотт часто выводит ведьму, колдуна, цыгана, фею, призрака и прочих духов. Замкнутый замок, гадалка и добрый или злой гений столь же незаменимы в хорошей истории, сколь жестокий родитель, богатый дядя и разочарованный в любви возлюбленный. Никто лучше великого шотландского романиста не умел воздействовать на чувства читателей; отсюда и его успех.

Сэр Вальтер рассказывает в романе «Антикварий» историю о том, как городской писарь Раб Талл оказался в старом доме в поисках важных документов, но был вынужден лечь спать, так и не найдя их. Этот малый до того привык выпивать со своими пьяными приятелями, что не мог уснуть без пунша, и в тот вечер он, как обычно, пропустил свой стакан. Среди ночи он испытал страшное пробуждение — после этого он уже никогда не был прежним — и в тот же день ровно четыре года спустя был поражен параличом. Ему показалось, что занавески на кровати шевельнутся, и он выглянул наружу. Перед ним предстал пожилой джентльмен в наряде странного фасона. Раб, сильно испугавшись, спросил у видения (ибо перед ним стоял дух), чего оно хочет. Дух ответил на неизвестном языке. Раб ответил по-гаэльски, но дух, казалось, не понял этого языка. Находясь в безвыходном положении, писарь вспомнил два-три латинских слова, которые он использовал при составлении городских актов; и стоило ему обратиться с ними к странному предмету перед ним, как из того полился такой поток латыни, что Раб Талл, который при всех своих претензиях не был большим знатоком, оказался совершенно ошеломлен. Затем дух знаком велел Рабу следовать за ним. Он поднимался и спускался по лестницам до башни в углу дома. Там призрак указал на шкаф и внезапно исчез. В ящике этого хранилища и был найден пропавший документ.

Ловел, после того как ранил Макинтайра на дуэли, бежал от правосудия под руководством старого Эди Охилтри. Изнуренные волнением и долгим пешим переходом через заросли, они добрались до пещеры с узким входом, скрытым ветвями дуба. Протиснувшись в отверстие, не намного превосходящее лисью нору, они попали внутрь. Ловела провели по узкой винтовой лестнице, ведущей в церковь наверху. К вечеру они достигли места, откуда открывался полный обзор хора во всех направлениях. Вскоре Ловела встревожил звук человеческих голосов. Два человека с темным фонарем вошли в хор. Поговорив некоторое время шепотом, Ловел узнал голос Даустерсвивела, произнесшего приглушенным тоном: «Поистине, мой добрый сэр, не может быть часа или времени лучше для этого великого дела... Я покажу вам все секреты, которые может показать искусство, — о, секрет великого Пимандера». Другим человеком оказался сэр Артур Уордор, и их дело явно касалось поиска спрятанных сокровищ посредством вопрошания небесных светил или какого-нибудь дружественного духа. Прежде чем сэр Артур и Даустерсвивела покинули руины Сент-Рут, они нашли шкатулку с золотыми и серебряными монетами. Эти два достойных мужа вместе с мистером Олденбаком отправились в другой раз на поиски сокровищ к руинам Сент-Рут. Прибыв к месту действия, Антикварий обратился к адепту Даустерсвивелу: «Скажите, мистер Даустерсвивела, нам копать с востока на запад или с запада на восток? Или вы поможете нам своей треугольной склянкой с майской росой или лозой колдовского орешника?» Это было сказано насмешливо, однако они принялись копать в надежде найти сокровище; и действительно, был обнаружен сундучок с серебряными слитками на сумму в тысячу фунтов стерлингов. Даустерсвивела приписал себе заслугу в осуществлении этого открытия. Мистер Олденбак отказался признавать его заслуги, сказав ему, что он пришел без оружия и не пользовался чарами, ламен-сигелем, талисманом, заклинательным кристалом, пентаклем, волшебным зеркалом или геомантической фигурой. «Где, — спросил Антикварий, — ваши амулеты и ваши абракадабры, человек мой? Ваш майский папоротник, ваша вербена —

"Your toad, your crow, your dragon, and your panther,

Your sun, your moon, your firmament, your adrop,

Your Lato, Azoch, Zernich, Chibrit, Heautarit,

With all your broths, your menstrues, your materials,

Would burst a man to name?"

Даустерсвивела, как и все те, кто прибегает к чарам, веря в существование злых духов и дивинацию, не был уверен до конца, действительно ли его собственное искусство способное содействовало успеху их предприятия. Огорченный обращением с ним мистера Олденбака и временно разлученный с сэром Артуром, он был рад вступить в разговор с Эди Охилтри, который наблюдал за находкой сокровища с пристальным интересом к будущим операциям. Эди тайком завладел крышкой сундука с сокровищами, и на ней они с чародеем смогли разобрать надпись: «Поиск номер один». Старый нищий, знавший многие предания этой местности, рассказал Даустерсвивелу, что останки Малкольма Мистикота вместе с большим количеством золота и серебра были погребены где-то в Сент-Рут. Более того, он процитировал старое пророчество:

"If Malcolm the Misticot's grave were fun',

The lands of Knockwinnock are lost and won."

Они решили вернуться к руинам Сент-Рут в полночь, чтобы предпринять еще один поиск — уже не ради сэра Артура или мистера Олденбака, а для самих себя. Ни золота, ни серебра найдено не было; но те, кто участвовал в поисках, сильно испугались: один вообразил, что видит злых духов, поднимающихся из земных недр, а другой — что за ним гонится призрак на лошади. Далее следует череда интересных происшествий, связанных с приключениями, любовью и преступлением. Даустерсвивела оказался самозванцем, некоторые лица, замешанные в темном заговоре, погибли, но добродетельные были вознаграждены.

Сэр Вальтер Скотт в романе «Роб Рой» упоминает возвышенность или холм близ нагорных возвышенностей, откуда берет начало Форт и в невидимых пещерах которой, по мнению местных жителей, находятся дворцы фей; а в примечаниях к «Роб Рою» утверждается, что озера и обрывы, среди которых зарождается река Форт, согласно народным поверьям, до сих пор населены эльфийским народом. В одном примечании читателю сообщается, что преподобный Роберт Кирк, скончавшийся в Аберфойле в 1688 году, предположительно был унесен феями. Мистер Кирк гулял возле своего плебания на Дан-Ши, или холме фей, когда упал, по-видимому, в обморок и, казалось, умер. Тело, как предполагалось, предали земле, но вскоре после этого он явился в живом виде другу и рассказал ему, что не умер, а находится в стране фей, куда был перенесен в момент потери сознания. Преподобный пленник дал указания относительно того, как его можно спасти; однако человек, назначенный для проведения предписанной церемонии, не выполнил указаний должным образом, и мистер Кирк, которого дважды видели после его предполагаемой смерти, больше не появлялся.

Поскольку мы пишем о краях Роба Роя и об инциденте, связанном с судьбой тамошнего священника, мы внезапно прерываем нить нашего повествования, чтобы изложить подробности весьма необычного обстоятельства, связанного с другим священнослужителем из тех мест.

Несколько лет назад, около 1870 года, весьма уважаемый джентльмен из Эдинбурга, свободный от суеверных страхов, рассказал автору: «Осенью я наслаждался уединением и величием Троссаксов и окрестного района. Озеро, холм, долина и, прежде всего, люди — все это интересовало меня. Я часто бывал в скромных хижинах и, хотя был лишь странником, познакомился с семьями из более высоких слоев общества. Среди прочих я заслужил дружбу почтенного священника, чья благотворительность и благочестие были известны далеко вокруг.

«Пока я проживал в отеле „Троссакс“, священник, как мне сказали, однажды тяжело заболел. На следующее утро, перед тем как отправиться с несколькими друзьями вверх по озёру Катрин, я послал узнать о здоровье больного. Ответ гласил, что он стремительно угасает. Мы поднялись вверх по озеру и вернулись последним катером за этот день. Мы заняли места на открытой площадке омника, и когда мы поворачивали за угол дороги примерно на полпути между озером и отелем, я и несколько других пассажиров (включая капитана парохода на озере Катрин и кучера) заметили проходившего мимо джентльмена, в котором мы все признали священника. Доверяя нашему зрению, мы сочли крайне удивительным, что человек, которого утром считали умирающим, вечером оказался на большаке далеко от дома.

Поскольку пароход прибыл к месту назначения необычно поздно, солнце уже зашло, и тени ночи сгущались над нами до того, как половина нашего пути на омнике была преодолена; тем не менее, когда фигура благочестивого министра появилась, было еще не так темно, чтобы можно было не только разглядеть фигуру человека, но и заметить каждую его черту. Это зрелище поразило всех, кто узнал в путнике больного священника: кого-то с изумлением, а кого-то и со страхом. По прибытии омника к отелю был отправлен гонец, чтобы осведомиться о здоровье преподобного отца. Полученный ответ принес поразительную весть: священник скончался незадолго до того, как мы видели, как его фигура медленным шагом и с печальным выражением лица направлялась к озеру Катрин.

Но теперь мы вернемся к произведениям сэра Вальтера Скотта. Те, кто читал «Монастырь» (а кто его не читал?), возможно, помнят, как госпожа Глендиннинг рассказывала Тибб о том, что она видела в канун Дня всех святых в своей юности, а именно:

«Ну и ладно, было у меня поклонников больше одного, но ни к одному из них я не благоволила; и вот в канун Дня всех святых отец Николас, келарь — он был келарем еще до своего отца, ныне здравствующего отца Клемента, — щелкал орехи и пил с нами свое темное пиво, такой веселый, какой только может быть, и они уговорили меня испытать ворожбу, чтобы узнать, кто станет моим суженым; и монах сказал, что в этом нет ничего дурного, а если и есть, то он отпустит мне этот грех. И отправилась я в амбар веять три пригоршни пустоты — ох, как сильно сжималось мое сердце от страха перед грехом и перед наказанием за него; но духу мне всегда было не занимать. Я еще не успела довейть последнюю пригоршню, а луна ярко сияла на полу, как внутрь вошел мой дорогой Симон Глендиннинг, который ныне обрел покой. Никогда в жизни я не видела его отчетливее, чем в тот момент; он поднял стрелу, проходя мимо меня, и я упала в обморок от страха. Много хлопот потребовалось, чтобы привести меня в чувств; и изо всех сил они пытались убедить меня, будто это была шутка отца Николаса и Симона, устроенная ими вдвоем, и что стрела должна была означать стрелу Купидона, как выражался отец; и часто потом, когда мы уже поженились, Симон уверял меня в этом — добрый человек, он не любил, когда поговаривали, будто его видели вне тела! — Но посмотри на конец этого, Тибб: мы поженились, и серогусиное перо свело его в могилу в конце концов!»

Следующие строки появляются в «Мармионе» в связи с поединком с рыцарем-гоблином:

"Soon as the midnight bell did ring,

Alone, and armed, forth rode the King

To that old camp's deserted round:

Sir Knight, you well might mark the mound,

Left hand the town,—the Pictish race

The trench, long since, in blood did trace;

The moor around is brown and bare,

The space within is green and fair.

The spot our village children know,

For there the earliest wild flowers grow;

But woe betide the wandering wight,

That treads its circle in the night!

The breadth across, a bowshot clear,

Gives ample space for full career;

Opposed to the four points of heaven,

By four deep gaps is entrance given.

The southernmost our monarch passed,

Halted, and blew a gallant blast;

And on the north, within the ring,

Appeared the form of England's king,

Who then a thousand leagues afar,

In Palestine waged holy war:

Yet arms like England's did he wield,

Alike the leopards in the shield,

Alike his Syrian courser's frame,

The rider's length of limb the same:

Long afterwards did Scotland know

Fell Edward was her deadliest foe.

The vision made our monarch start,

But soon he manned his noble heart,

And in the first career they ran,

The Elfin Knight fell horse and man;

Yet did a splinter of his lance

Through Alexander's visor glance,

And razed the skin—a puny wound.

The king, light leaping to the ground,

With naked blade his phantom foe

Compelled the future war to show.

Of Largs he saw the glorious plain,

Where still gigantic bones remain,

Memorial of the Danish war;

Himself he saw amid the field,

On high his brandished war-axe wield,

And strike proud Haco from his car,

While all around the shadowy kings,

Denmark's grim ravens cowered their wings.

'Tis said that, in that awful night,

Remoter visions met his sight,

Foreshowing future conquests far,

When our sons' sons wage northern war;

A royal city, tower and spire,

Reddened the midnight sky with fire;

And shouting crews her navy bore,

Triumphant, to the victor shore.

Such signs may learned clerks explain,

They pass the wit of simple swain.

The joyful king turned home again,

Headed his host and quelled the Dane;

But yearly, when returned the night

Of his strange combat with the sprite,

His wound must bleed and smart;

Lord Gifford then would gibing say,

'Bold as ye were, my liege, ye pay

The penance of your start.'

Long since, beneath Dunfermline's nave,

King Alexander fills his grave,

Our Lady give him rest!

Yet still the nightly spear and shield

The elfin warrior doth wield,

Upon the brown hill's breast;

And many a knight hath proved his chance

In the charmed ring to break a lance,

But have all foully sped;

Save two, as legends tell, and they

Were Wallace wight, and Gilbert Hay.—

Gentles, my tale is said."

Одно из поэтических произведений сэра Вальтера Скотта связано с популярной легендой о рыцаре-фее:

«Осберт, смелый и могущественный барон, навестил знатное семейство неподалеку от Уэндлбери, в Илийском епископстве. Среди прочих историй, рассказанных в тесном кругу друзей (которые по обычаю развлекали друг друга пересказом древних легенд и преданий), его известили о том, что если какой-либо рыцарь в одиночестве въедет на соседнюю равнину при лунном свете и вызовет противника на бой, то немедленно столкнется с духом в облике рыцаря. Осберт решил поставить эксперимент и отправился в путь в сопровождении лишь одного оруженосца, которому приказал оставаться за пределами равнины, окруженной старинным окопом. Повторив вызов, он был мгновенно атакован противником, которого быстро сбросил с седла и схватил за поводья его кону. Во время этой манипуляции его призрачный противник вскочил и, метнув в Осберта свое копье словно дротик, ранил его в бедро. Осберт триумфально вернулся с конем, которого поручил заботам своих слуг. Конь был черного цвета, как и вся его сбруя, и отличался необычайной красотой и силой. Он оставался со своими сторожами до пения петухов, после чего, с глазами, мечущими искры, встал на дыбы, оттолкнулся копытами от земли и исчез. Разоблачившись, Осберт обнаружил, что ранен и что один из его стальных сапог полон крови. Джервас добавляет, что до конца его жизни шрам от этой раны открывался заново в годовщину ночи, когда он встретился с духом».

ГЛАВА XX.

Лорд Байрон обучен суевериям своей няней и другими — Байрон и зеленоглазая дева — Талисман или оберег девы — Мост Балгони — Страх Байрона переезжать через него — Его вера в несчастливые дни и предчувствия — Демон Сократа — Наставник монаха Льюиса — Предупреждения Наполеона — Печальная повесть — Странная история — Свойства ума, передающиеся от отца к сыну — Судьба Байрона, предсказанная сивиллой — Еврейский камьо — Абракадабра — Лох-на-Гар — Оскар из Алвы — Последние распоряжения Байрона.

Лорд Байрон, которого обучила суевериям его няня, познакомился с особыми верованиями горцев, когда в ранние годы жил в виду «мрачного Лох-на-Гара». Когда он бродяжничал вокруг Паннаниха, пастухи рассказывали ему множество странных легенд, а старухи часто заманивали его в свои хижины, чтобы развлечь сказками о феях и историями о ведьмах. Старухи полагали, что этот удивительный мальчик общается с более зловещими соседями, чем эти простодушные люди, которые не больше сомневались в существовании ведьм и фей, чем в том, что Ди течет с гор к морю. Если верить слухам, его часто слышали беседующим с разумными существами, хотя человеческим глазом не было видно никакой иной формы, кроме его собственной. После того как его слава широко распространилась, старуха, жившая в маленькой хижине под соломенной крышей у дороги возле Балморала, заявила, что ожидает от него просвещения мира, ибо часто видела его с теми, кто мог наставлять его и рассказывать о прошлых и будущих событиях. Одним из таких лиц, по ее словам, была маленькая дева, одетая в зеленое, чье прекрасное лицо, распущенные волосы и гибкая фигура были безупречны. Ее часто видели карабкающейся по крутым обрывам, на которых, как известно, не ступала нога человека, и приносящей ему цветы; даже орлиные гнезда были ей по силам. В то время как молодые и люди среднего возраста гадали, кто она такая, старики качали головами. Кем бы ни была эта прекрасная малютка, одно обстоятельство, связанное с ней, было крайне странным. Либо Байрон не знал ее родственников и дома, либо по причинам, которые он держал при себе, предпочитал их скрывать. Ее веселый смех, чистый, как звон серебряного колокольчика, или ее милый голос в песне обычно указывали на ее приближение. Порою она появлялась из зарослей, а в другой раз возникала, словно призрак, из-за скалы. Ее исчезновение было столь же загадочным. При их последнем расставании она подарила ему талисман или оберег, который он долго носил на ленте вокруг шеи, и лишь когда он отбросил его, он стал несчастным и несчастливым. Мы не можем поручиться за правдивость этой истории; но если Байрон и не общался с потусторонними существами, он своими сочинениями и речами оставил простор для простодушных людей, читавших его произведения и историю, чтобы предполагать обратное. Его вера в предчувствия была очень сильна, равно как и вера в видения-предупреждения о неминуемой опасности или надвигающихся бедствиях.

Обложка выбранной аудиокниги Выберите главу Плеер готов к воспроизведению
0:00 0:00

Громкость