Различные авторы

«Blackwood's Edinburgh Magazine, Том 58, № 357, июль 1845»

Страница 5 из 9 · 56 852 зн. · 65 мин. чтения

Убийство графа-маршала сопровождалось нападением на дом его сестры, графини Пайпер; но она была вовремя предупреждена и спаслась по воде в Ваксхольм. Несколько офицеров высокого ранга, которые пытались успокоить толпу, были оскорблены и даже избиты; пока наконец не завязался бой между войсками и народом, который длился до наступления темноты, когда он был прекращен сильным дождем. Число убитых и раненых в тот день так и не удалось установить.

Эти инциденты поразительны и драматичны — прекрасный материал для романистов, как говорит г-н Боас, — но мы перейдем к менее кровавым темам. В письме к подруге, которая обозначена причудливым именем Эглантина, у нас есть очерк современного состояния шведской поэзии и литературы. Согласно приведенному здесь отчету, Олоф фон Далин, родившийся в Голландии в 1763 году, был первым, кто пробудил в шведах настоящий и правильный вкус к изящной словесности. Это он сделал в значительной мере путем основания периодического издания под названием «Аргус». Он улучшил стиль прозаического письма и создал некоторую поэзию, которая, впрочем, по-видимому, была в целом более примечательна сладостью, чем силой. У нас нет места, чтобы следовать за г-ном Боасом через его галерею шведских литераторов, но мы извлечем то, что он говорит о трех писательницах, чьи произведения, весьма популярные в их собственной стране и в Германии, в последнее время привлекли некоторое внимание в Англии. Это — мисс Бремер, мадам Флюгаре-Карлен и баронесса Кнорринг, изобразители домашней, сельской и аристократической жизни в Швеции.

"Frederica Bremer was born in the year 1802. After the death of her father, a rich merchant and proprietor of mines, she resided at Schonen, and subsequently with a female friend in Norway. She now lives with her mother and sister alternately in the Norrlands Gatan, at Stockholm, or at their country seat at Arsta. If I were to talk to you about Miss Bremer's romances, you would laugh at me, for you are doubtless ten times better acquainted with them than I am. But you are curious, perhaps, to learn something about her appearance, and that I can tell you.

"You will not expect to hear that Miss Bremer, a maiden lady of forty, retains a very large share of youthful bloom; but, independently of that, she is really any thing but handsome. Her thin wrinkled physiognomy is, however, rendered agreeable by its good-humoured expression, and her meagre figure has the benefit of a neat and simple style of dress. From the style of her writings, I used always to take her to be a governess; and she looks exactly like one. She knows that she is not handsome, and on that account has always refused to have her portrait taken; the one they sell of her in Germany is a counterfeit, the offspring of an artist's imagination, stimulated by speculative book-sellers. This summer, there was a quizzing paragraph in one of the Swedish papers, saying that a painter had been sent direct from America to Rome and Stockholm, to take portraits of the Pope and of Miss Bremer.

"In Sweden, the preference is given to her romance of Hemmet, (Home,) over all her other works. Any thing like a bold originality of invention she is generally admitted to lack, but she is skilled in throwing a poetical charm over the quiet narrow circle of domestic life. She is almost invariably successful in her female characters, but when she attempts to draw those of men, her creations are mere caricatures, full of emptiness and improbability. Her habit of indulging in a sort of aimless and objectless philosophizing vein, à propos of nothing at all, is also found highly wearisome. For my part, it has often given me an attack of nausea. She labours, however, diligently to improve herself; and, when I saw her, she had just been ordering at a bookseller's two German works—Bossen's Translation of Homer, and Creuzer's Symbolics.

"Emily Flygare is about thirty years of age. She is the daughter of a country clergyman, and has only to write down her own recollections in order to depict village life, with its pains and its pleasures. Accordingly, that is her strongest line in authorship; and her book, Kyrkoinvigningen, (the Church Festival,) has been particularly successful. Married in early life to an officer, she contracted, after his death, several engagements, all of which she broke off, whereby her reputation in some degree suffered. At last she gave her hand to Carlén, a very middling sort of poet, some years younger than she is; and she now styles herself—following the example of Madame Birch-Pfeiffer, and other celebrated singers—Flygare-Carlén. She lives very happily at Stockholm with her husband, and is at least as good a housewife as an authoress, not even thinking it beneath her dignity to superintend the kitchen. Her great modesty as to her own merits, and the esteem she expresses for her rivals, are much to her credit. She is a little restless body, and does not like sitting still. Her countenance is rather pleasing than handsome, and its charm is heightened by the lively sparkle of her quick dark eyes.

"The third person of the trio is the Baroness Knorring, a very noble lady, who lives far away from Stockholm, and is married to an officer. She is between thirty and forty years old, and it is affirmed that she would be justified in exclaiming with Wallenstein's Thekla—

'Ich habe gelebt und geliebet.'

She was described to me as nervous and delicate, which is perhaps the right temperament to enable her accurately to depict in her romances the strained artificiality and silken softness of aristocratic existence. Her style also possesses the needful lightness and grace, and she accordingly succeeds admirably in her sketches of high life, with all its elegant nullities and spiritless pomp. One of her best works is the romance of Cousinerna, (The Cousins,) which, as well as the other works of Knorring, Bremer, and Flygare, has been placed before the German public by our diligent translators."

По вопросам шведского общества и разговоров г-н Боас изволит быть необычайно забавным. Подобно иностранцу, который утверждал, что «Goddam» является корнем английского языка, он, кажется, готов настаивать на том, что два односложных слова составляют сущность шведского языка и что только они требуются для ведения эффективного и приятного диалога. «Совсем не трудно», — говорит он, — «поддерживать разговор со шведом, когда вы уже знакомы с определенной мистической формулой, посредством которой должны выражаться все эмоции и чувства, и с помощью которой вы можете любить и ненавидеть, проклинать и благословлять, быть в хорошем настроении или сатирическим и даже остроумным. Могучие и вседостаточные слова — это 'Ja so!' (Да, действительно!), обычно произносимое 'Jassoh'. Удивительно слышать бесконечное разнообразие модуляции, которую швед придает этим двум незначительным слогам. Слышит ли он какое-нибудь приятное известие, он восклицает с блестящими глазами и бодрой интонацией: 'Ja so!'. Если ему приносят плохие новости, он опускает голову и после паузы печально бормочет: 'Ja so!'. Сообщение о важном деле принимается задумчивым 'Ja so!'; шутка вызывает юмористическое; попытка подшутить или обмануть его встречает саркастическое повторение тех же загадочных слов».

"A romance might be constructed out of these four letters. Thus:—Lucy is sitting at her window, when a well-known messenger brings her a bouquet. She joyfully exclaims, 'Ja so!' and presses the flowers to her lips. A friend comes in; she shows her the flowers, and the friend utters an envious 'Ja so!' Soon afterwards Lucy's lover hears that she is faithless; he gnashes his teeth, and vociferates a furious 'Ja so!' He writes to tell her that he despises her, and will never see her again; whereupon she weeps, and says to herself, between two tears, 'Ja so!' She manages, however, to see him, and convinces him that she has been calumniated. He clasps her in his arms, and utters a 'Ja so!' expressive of entire conviction. Suddenly his brow becomes clouded, and muttering a meditative 'Ja so!' he remembers that a peremptory engagement compels him to leave her. He seeks out the man who has sought to rob him of his mistress, and reproaches him with his perfidy. This rival replies by a cold, scornful 'Ja so!' and a meeting is agreed upon. The next day they exchange shots, and I fully believe that the man who is killed sighs out with his last breath 'Ja so!' His horror-stricken antagonist exclaims 'Ja so!' and flies the country; and surgeon, relations, friends, judge, all, in short, who hear of the affair, will inevitably cry out, 'Ja so!' Grief and joy, doubt and confidence, jest and anger, are all to be rendered by those two words."

Провинция Даларна, или Далекарлия, которая лежит между Нордландом и норвежской границей и в которой мисс Бремер поместила действие одного из своих самых последних произведений, довольно подробно обсуждается г-ном Боасом, который считает ее в различных отношениях самой интересной частью Швеции. Ее жители, не имея возможности найти средства к существованию в своей бедной и гористой земле, имеют обыкновение странствовать, чтобы искать пропитание в более добрых краях, и г-н Боас сравнивает их в этом отношении с савоярами. Их можно было бы, пожалуй, более метко сравнить с галичанами, которые покидают свою страну не для того, как многие савояры, чтобы стать нищими и бродягами с помощью мартышки и шарманки, а чтобы стремиться самым тяжелым трудом и самой строгой экономией накопить сумму, которая позволит им вернуться и закончить свои дни в родной деревне.

"The dress of the Dalecarlians (dale carls, or men of the valley) consists of a sort of doublet and leathern apron, to the latter of which garments they get so accustomed that they scarcely lay it aside even on Sundays. Above that they wear a short overcoat of white flannel. Their round hats are decorated with red tufts, and their breeches fastened at the knees with red ties and tassels. The costume of their wives and daughters, who are called Dalecullen, (women of the valley,) is yet more peculiar and outlandish. It is composed of a coloured cap, fitting close to the head, of a boddice with red laces, a gown, usually striped with red and green, and of scarlet stockings. They wear enormous shoes, large, awkward, and heavy, made of the very thickest leather, and adorned with the eternal red frippery. The soles are an inch thick, with huge heels, stuck full of nails, and placed, not where the heel of the foot is, but in front, under the toes; and as these remarkable shoes lift at every step, the heels of the stockings are covered with leather. On Sundays, ample white shirt-sleeves, broad cap-ribands, and large wreaths of flowers are added to this singular garb, amongst the wearers of which pretty faces and laughing blue eyes are by no means uncommon.

"The occupations of these women are of the rudest and most laborious description. They may be literally said to earn their bread by the sweat of their brow, and their hands are rendered callous as horn by the nature of their toil. They act as bricklayers' labourers, and carry loads of stones upon their shoulders and up ladders. Besides this, it is a monopoly of theirs to row a sort of boat, which is impelled by machinery imitating that of a steamer, but worked by hand. These are tolerably large vessels, having paddle-wheels fitted to them, which are turned from within. Each wheel is worked by two young Dalecarlian girls, who perform this severe labour with the utmost cheerfulness, while an old woman steers. They pass their lives upon the water, plying from earliest dawn till late in the night, and conveying passengers, for a trifling copper coin, across the broad canals which intersect Stockholm in every direction. Cheerful and pious, the bloom of health on her cheeks, and the fear of God in her heart, the Dalecarlian maiden is contented in her humble calling. On Sunday she would sooner lose a customer than miss her attendance at church. One sorrowful feeling, and only one, at times saddens her heart, and that is the Heimweh, the yearning after her native valley, when she longs to return to her wild and beautiful country, which the high mountains encircle, and the bright stream of the Dalelf waters. There she has her father and mother, or perhaps a lover, as poor as herself, and she sees no possibility of ever earning enough to enable her to return home, and become his wife.

"It was in this province that I now found myself, and its inhabitants pleased me greatly. Nature has made them hardy and intelligent, for their life is a perpetual struggle to extract a scanty subsistence from the niggard and rocky soil. Unenervated by luxury, uncorrupted by the introduction of foreign vices, they have been at all periods conspicuous for their love of freedom, for their penetration in discovering, and promptness in repelling, attacks upon it. Faithful to their lawful sovereign, they yet brooked no tyranny; and when invaders entered the land, or bad governors oppressed them, they were ever ready to defend their just rights with their lives. From the remotest periods, such has been the character of this people, which has preserved itself unsophisticated, true, and free. It is interesting to trace the history of the Dalecarlians. Isolated in a manner from the rest of the world amongst their rugged precipices and in their lonely valleys, it might be supposed they would know nothing of what passed without; yet whenever the moment for action has come, they have been found alert and prepared.

"At the commencement of the fifteenth century, Eric XIII., known also as the Pomeranian, ascended the Swedish throne. His own disposition was neither bad nor good, but he had too little knowledge of the country he was called upon to reign over; and his governors and vice-gerents, for the most part foreigners, tyrannized unsparingly over the nation. The oppressed people stretched out their hands imploringly to the king; but he, who was continually requiring fresh supplies of money for the prosecution of objectless wars, paid no attention to their complaints. Of all his Vögte, or governors, not one was so bad and cruel as Jesse Ericson, who dwelt at Westeraes, and ruled over Dalarna. He laid enormous imposts on the peasantry, and when they were unable to pay, he took every thing from them, to their last horse, and harnessed themselves to the plough. Pregnant matrons were compelled at his command to draw heavy hay-waggons, women and girls were shamefully outraged by him, and persons possessing property unjustly condemned, in order that he might take possession of their goods. When the peasants came to him to complain, he had them driven away with stripes, or else cut off their ears, or hung them up in the smoke till they were suffocated.

"Then the men of Dalarna murmured; they assembled in their valleys, and held counsel together. An insurrection was decided upon, and Engelbrecht of Falun was chosen to head it, because, although small of stature, he had a courageous heart, and knew how to talk or to fight, as occasion required. He repaired to Copenhagen, laid the just complaints of his countrymen before the king, and pledged his head to prove their truth. Eric gave him a letter to the counsellors of state, some of whom accompanied him back to Dalarna, and convinced themselves that the distress of the province was inconceivably great. They exposed this state of things to the king in a letter, with which Engelbrecht returned to Copenhagen. But, on seeking audience of Eric, the latter cried out angrily, 'You do nothing but complain! Go your ways, and appear no more before me.' So Engelbrecht departed, but he murmured as he went, 'Yet once more will I return.'

"Although the counsellors themselves urged the king to appoint another governor over Dalecarlia, he did not think fit to do so. Then, in the year 1434, so soon as the sun had melted the snow, the Dalecarlians rose up as one man, marched through the country, and Jesse Ericson fled before them into Denmark. They destroyed the dwellings of their oppressors, drove away their hirelings and retainers, and Engelbrecht advanced, with a thousand picked men, to Wadstena, where he found an assembly of bishops and counsellors. From these he demanded assistance, but they refused to accord it, until Engelbrecht took the bishop of Linköping by the collar, to deliver him over to his followers. Thereupon they became more tractable, and renounced in writing their allegiance to Eric, on the grounds that he had 'made bishops of ignorant ribalds, entrusted high offices to unworthy persons, and neglected to punish tyrannical governors.' The Dalecarlians advanced as far as Schonen, where Engelbrecht concluded a truce, and dismissed them. His army had consisted of ten thousand peasants, all burning with anger against their oppressors, and without military discipline; yet, to his great credit be it said, not a single excess or act of plunder had been committed.

"On hearing of these disturbances, the king repaired in all haste to Stockholm, whereupon Engelbrecht again summoned his followers, and marched upon the capital, in which Eric entrenched himself with various nobles and governors, who had burned down their castles, and hastened to join him. Things looked threatening, but nevertheless ended peaceably, for Eric was afraid of the Swedes. He obtained peace by promising that in future the provinces, with few exceptions, should name their own governors, and that Engelbrecht should be vögt at Oerebro. As usual, however, he broke his word, and, before sailing for Denmark, he appointed as vögt a man who was a notorious pirate, a robber of churches, and abuser of women. For the third time the peasants revolted. In the winter of 1436 they appeared before Stockholm, which they took, the burghers themselves helping them to burst open the gates. Engelbrecht seized upon one fortress after another, meeting no resistance from King Eric, who fled secretly to Pomerania, leaving the war and his kingdom to take care of themselves. Several members of the council followed him thither, and, after some persuasion, brought him back with them.

"In the midst of these changes and commotions, Engelbrecht was treacherously assassinated by the son of that bishop whom he had formerly affronted at Wadstena. With tears and lamentations, the boors fetched the body of their brave and faithful leader from the little island where his death had occurred, and which to this day bears his name. The spot on which the murder was committed is said to be accursed, and no grass ever grows there. Subsequently the coffin was brought to the church at Oerebro, and so exalted was the opinion entertained of Engelbrecht's worth and virtue, that the country people asserted that miracles were wrought at his tomb, as at the shrine of a saint."

Почти столетие спустя Густав Ваза, спасаясь с назначенной за его голову ценой от убийц своего отца и друзей, нашел убежище в Далекарлии. Переодетый в крестьянское платье и с топором в руке, он нанялся рабочим; но вскоре был узнан, и его работодатель побоялся оставить его у себя на службе. Тогда он обратился к далекарлийцам с призывом поддержать его дело; но, хотя они восхищались и сочувствовали галантному юноше, который так доверился им, они колебались взяться за оружие от его имени; и, не надеясь на их помощь, он в конце концов направил свои стопы к Норвегии. Но едва он это сделал, как вторжение отряда датских наемников, посланных искать его, и полное подтверждение того, что он рассказал им о резне в Стокгольме, вывели далекарлийцев из их бездействия. По всей провинции зазвучал набат, датчане были изгнаны, а два самых быстрых бегуна в стране привязали свои снегоступы и отправились со скоростью ветра, чтобы вернуть королевского беглеца. Они настигли его у подножия норвежских гор, и вскоре после этого он оказался во главе пяти тысяч белокафтанных далекарлийцев.

Датчане приближались, и один из их епископов спросил: «Сколько людей может выставить провинция Даларна?»

«По крайней мере двадцать тысяч», — был ответ; «ибо старики точно так же сильны и храбры, как молодые».

«Но чем они все живут?»

«Хлебом и водой. Они мало обращают внимания на голод и жажду, а когда не хватает зерна, они делают свой хлеб из древесной коры».

«Нет», — сказал епископ, — «народ, который ест древесную кору и пьет воду, сам дьявол не победит, не говоря уже о человеке».

И они не были побеждены. Подобно лавине с гор, они обрушились на своих врагов, били их дубинами и загнали в реку. Их продвижение было чередой триумфов, пока они не возвели Густава Вазу на престол Швеции.

Последнее восстание далекарлийцев было менее успешным. 19 июня 1743 года пять тысяч этих выносливых и решительных людей появились перед Стокгольмом, привезя с собой в оковах губернатора своей провинции и требуя наказания дворян, которые подстрекали к войне с Россией, и новых выборов наследника короны. Их нельзя было успокоить словами; и даже на следующее утро, когда старый король Фридрих в окружении своих генералов и гвардии выехал, чтобы обратиться к ним с речью, все, чего он мог добиться, — это освобождение их пленника. С другой стороны, они захватили три пушки и потащили их на площадь, названную в честь Густава Адольфа, где и расположились.

"There were eight thousand men of regular troops in Stockholm, but these were not all to be depended upon, and it was necessary to bring up some detachments of the guards. A company of Süderländers who had been ordered to cross the bridge, went right about face, as soon as they came in sight of the Dalecarlians, and did not halt till they reached the sluicegate, which had been drawn up, so that nobody might pass. It was now proclaimed with beat of drum, that those of the Dalecarlians who should not have left the city by five o'clock, would be dealt with as rebels and traitors. More than a thousand did leave, but the others stood firm. Counsellors and generals went to them, and exhorted them to obedience; but they cried out that they would make and unmake the king, according to their own good right and decree, and that if it was attempted to hinder them, the very child in the cradle should meet no mercy at their hands. To give greater weight to their words, they fired a cannon and a volley of musketry, by which a counsellor was killed.

"Orders were now given to the soldiers to fire, but they had pity on the poor peasants, and only aimed at the houses, shattering the glass in hundreds of windows. But the artillerymen were obliged to put match to touch-hole, and a murderous fire of canister did execution in the masses of the Dalecarlians. Many a white camisole was stained with the red heart's-blood of its wearer; fifty men fell dead upon the spot, eighty were wounded, and a crowd of others sprang into the Norderström, or sought to fly. The regiment of body-guards pursued them, and drove the discomfited boors into the artillery court. A severe investigation now took place, and these thirsters after liberty were punished by imprisonment and running the gauntlet. Their leader and five others were beheaded.

"The Dalecarlians are a tenacious and obstinate people, and their character is not likely to change; but God forbid that they should again deem it necessary to visit Stockholm. They were doubtless just as brave in the year 1743 as in 1521 and 1434; but though they had not altered, the times had. Civilization and cartridges are powerful checks upon undisciplined courage and an unbridled desire of liberty."

Возвращаясь из Далекарлии в Стокгольм, г-н Боас не без сожаления прощается с этим городом и отплывает в Гетеборг, проходя через канал Гета, этот великолепный памятник шведского трудолюбия и упорства, который соединяет Балтийское море с Северным. Он проезжает мимо острова Мёркё, на котором находится замок Хёнингсхольм, где воспитывался маршал Баннер. Указывают окно на третьем этаже замка, у которого Баннер, будучи ребенком, однажды играл, когда потерял равновесие и выпал. Земля внизу была твердой и каменистой, но, тем не менее, он встал невредимым, вбежал в дом и рассказал, как садовник спас его, поймав в свой белый фартук. Немедленно были произведены расспросы, но ни далеко, ни близко никакого садовника не нашлось. По странному совпадению, Валленштейн, великий противник Баннера, будучи пажом в Инсбруке, также выпал из высокого окна, не получив ни малейшего повреждения.

В первый вечер путешествия пароход бросает якорь на ночь недалеко от Мема, загородного поместья, принадлежащего некоему графу Зальца, эксцентричному старому дворянину, который ведет свой род со времен Карла XII и воображает себя пророком и ясновидцем. Его предсказания обычно касаются королевской семьи или страны Швеции и повторяются из уст в уста по всей провинции королевства. И здесь мы должны взять назад утверждение, сделанное нами несколько страниц назад, относительно возможности нашего предположения, что эта книга исходит от кого-то другого, а не от немецкого пера. Никто, кроме немца, не счел бы необходимым или разумным вторгать свои собственные пресные сентиментальности в повествование такого рода, которое предназначалось для печати. Но, вероятно, нет такого мыслимого предмета, о котором немца можно было бы заставить писать, при обсуждении которого он не умудрился бы притащить за уши определенное количество сентиментальности или метафизики, а может быть, и того и другого. Г-н Боас, к нашему сожалению, виновен в этом грехе против хорошего вкуса. Пароход бросает якорь около десяти часов, и он сходит на берег с бароном К——, другом, которого он подобрал на борту, чтобы совершить прогулку в саду Пророка в Меме. Там они встречают мадемуазелей Эббу и Ильфву, прекрасных и романтических дев, которые сидят в беседке из роз под тенью тенистого клена, их руки переплетены, глаза устремлены на лунный луч, насвистывая шведские мелодии, которые для наших двух воздыхателей оказываются соблазнительными, как песни Сирены. Вышеупомянутый лунный луч любезно превращает в серебро все деревья, кусты, листья и веточки в окрестностях юных леди с именами Тора и Одина; в то время как, чтобы завершить это немецкое видение, белая птица с желтым хохолком на голове стоит на часах на ветке рядом с ними, каковой птицей является, мы полагаем, грязный визжащий какаду, хотя г-н Боас, веселый обманщик, каким он является, очевидно, хочет, чтобы мы сделали вывод, что это был местный летун из племени фениксов. Часовой Какаду, однако, был застигнут спящим, и гарнизону беседки пришлось бежать. И теперь начинается серия надежд и страхов, сомнений и тревог, вздохов и недоумений, которые держат нежное сердце Боаса в состоянии приятного сердцебиения на протяжении четырех или пяти глав; в конце которых он ступает на борт парохода «Кристиана», посылает в воображении прощальный поцелуй мисс Эббе, о которой, кстати, он никогда не получал больше, чем полувзгляда, и, проснувшись, как он говорит нам, от своего любовного сна, который мы назвали бы его кошмаром, отплывает в Копенгаген.

Из различных мест, посещенных г-ном Боасом во время его странствий, немногие, кажется, понравились ему больше, чем Копенгаген, и он становится совершенно восторженным, говоря об этом городе и о том, что он там видел. Удовольствие, которое он получил от встречи с Торвальдсеном, возможно, отчасти является причиной того, что он вспоминает датскую столицу с особой благосклонностью. Он дает различные подробности относительно этого знаменитого скульптора, его характера и привычек, и начинает главу, которую он называет «Фрагмент Италии на Севере», со сравнения между Швецией и Данией, двумя странами, которые как в пустяковых, так и в важных вопросах, но особенно в характере их жителей, гораздо более несхожи, чем можно было бы предположить из их соседства. Слушайте г-на Боаса.

"On meeting an interesting person for the first time, one frequently endeavours to trace a resemblance with some previous acquaintance or friend. I have a similar propensity when I visit interesting cities; but I had difficulty in calling to mind any place to which I could liken Copenhagen. Between Sweden and Denmark generally, there are more points of difference than of resemblance. Sweden is the land of rocks, and Denmark of forest. Oehlenschlägel calls the latter country, 'the fresh and grassy,' but he might also have added 'the cool and wooded.'

"The Swedish language is soft and melodious, the Danish sharp and accentuated. The former is better suited to lyrical, the latter to dramatic poetry.

"When a Swede laughs, he still looks more serious than a Dane who is out of humour. In Sweden, the people are quiet, even when indulging in the pleasures they love best; in Denmark there is no pleasure without noise. In a political point of view, the difference between the two nations is equally marked. Beyond the Sound, all demonstrations are made with fierce earnestness; on this side of it, satire and wit are the weapons employed. On the one hand shells and heavy artillery, on the other, light and brilliant rockets. The Swedes have much liberty of the press and very little humour; the Danes have a great deal of humour and small liberty of the press. As a people, the former are of a choleric and melancholy temperament, the latter of a sanguine and phlegmatic one.

"Whilst the Swedish national hatred is directed against Russia, that of Denmark takes England for its object. Finland and the fleet are not yet forgotten.

"The Swede is constantly taking off his hat; the Dane always shakes hands. The former is courteous and sly, the latter simple and honest.

"If Denmark has little similarity with its northern neighbour, neither has it any marked point of resemblance with its southern one. It always reminds me of the tongue of a balance, vibrating between Sweden and Germany, and inclining ever to that side on which the greatest weight lies. Thus its literary tendency is German, its political one Swedish.

"The best comparison that can be made of Denmark is with Italy; and to me, although I shall probably surprise the reader by saying so, Copenhagen appears like a part of Rome transplanted into the north. In some degree, perhaps, Thorwaldsen is answerable for this impression; for where he works and creates, one is apt to fancy oneself surrounded by that warm southern atmosphere in which nature and art best flourish. When he returned to Copenhagen, it was a festival day for the whole population of the city. A crew of gaily dressed sailors rowed him to land, and whilst they were doing so, a rainbow suddenly appeared in the heavens. The multitude assembled on the shore set up a shout of jubilation, to see that the sky itself assumed its brightest tints, to celebrate the return of their favourite.

"I had been told that I should not see Thorwaldsen, because he was staying with the Countess Stampe. This lady is about forty years of age, and possesses that blooming embonpoint which makes up in some women for the loss of youthful freshness. She became acquainted with the artist in Italy, and fascinated him to such a degree that he made her a present of the whole of his drawings, which are of immense artistical value. She excited much ill-will by accepting them, but at the same time it must in justice be owned, that Thorwaldsen is under great obligations to her. He had hardly arrived in Copenhagen, when innumerable invitations to breakfasts, dinners, and suppers were poured upon him. Every body wanted to have him; and, as he was known to love good living, the most sumptuous repasts were prepared for him. The sturdy old man, who had never been ill in his life, became pale and sickly, lost his taste for work, and was in a fair way to die of an indigestion, when the Countess Stampe stepped in to the rescue, carried him off to her country-seat, and there fitted him up a studio. His health speedily returned, and with it the energy for which he has always been remarkable, and he joyfully resumed the chisel and modelling stick.

"I had scarcely set foot in the streets of Copenhagen, when I saw Thorwaldsen coming towards me. I was sure that I was not mistaken, for no one who has ever looked upon that fine benevolent countenance, that long silver hair, clear, high forehead and gently smiling mouth—no one who has ever gazed into those divine blue orbs, wherein creative power seems so sweetly to repose, could ever forget them again. I went up and spoke to him. He remembered me immediately, shook my hand with that captivating joviality of manner which is peculiar to him, and invited me into his house. He inhabits the Charlottenburg, an old chateau on the Königsneumarkt, by crossing the inner court of which one reaches his studio. My most delightful moments in Copenhagen were passed there, looking on whilst he worked at the statues of deities and heroes—he himself more illustrious than them all. There they stand, those lifelike and immortal groups, displaying the most wonderful variety of form and attitude, and yet, strange to say, Thorwaldsen scarcely ever makes use of a model. His most recently commenced works were two gigantic allegorical figures, Samson and Æsculapius. The first was already completed, and I myself saw the bearded physiognomy of Æsculapius growing each day more distinct and perfect beneath the cunning hand of the master. The statues represent Strength and Health."

В своем доме и как частное лицо Торвальдсен столь же любезен и почтенен, как и в своей студии. В центре одной из его комнат стоит четырехсторонний диван, который был вышит специально для него прекрасными руками копенгагенских дам. Стены покрыты картинами, некоторые из них очень хороши, другие имеют меньшую степень достоинства. Они были куплены не все из-за своего превосходства; Торвальдсен купил многие из них, чтобы помочь молодым художникам, которые жили, бедные и в трудностях, в Риме. Одетый в свою синюю льняную блузу, он объяснял своему посетителю сюжеты этих картин, без малейшего оттенка тщеславия в своих манерах или словах. Никакие достоинства или почести, которые были осыпаны на него, ни в малейшей степени не вскружили ему голову. Общительный, веселый и уравновешенный, он, кажется, сохранил к своему нынешнему возрасту шестидесяти лет многое из радостной беззаботности юности. С большим весельем он рассказал г-ну Боасу об уловке, которую он сыграл с архитекторами церкви Богоматери в Копенгагене.

«Архитекторы — упрямые люди», — сказал он, — «и нужно знать, как с ними обращаться. Слава Богу, это знание, которым я обладаю в терпимой степени. Когда строилась церковь Богоматери, архитектор оставил шесть ниш по обе стороны интерьера, и они должны были содержать двенадцать апостолов. Напрасно я представлял им, что статуи предназначены для того, чтобы на них смотрели со всех сторон, и что никто не может видеть сквозь каменную стену; я умолял, я уговаривал их, все было напрасно. Тогда подумал я про себя: лучше всего обслужен тот, кто обслуживает себя сам, и после этого я сделал статуи добрых полфута выше, чем ниши. Вы должны были видеть длину лиц архитекторов, когда они обнаружили это. Но они не могли помочь себе; адские сторожевые будки были заложены кирпичом, и мои апостолы стоят на своих пьедесталах, как вы могли видеть, когда посещали церковь».

Торвальдсен преданно привязан к Копенгагену и сделал подарок городу из всех своих работ и коллекций при условии, что для их приема будет подготовлено подходящее место и что музей будет носить его имя. Король отдал крыло Кристиансбурга для этой цели, призыв к подпискам был с энтузиазмом встречен, и строительство сейчас хорошо продвинулось. Его стиль архитектуры неброский, и его ряды больших окон будут пропускать широкий решительный свет на мраморные группы. В ожидании его завершения большинство статуй и картин размещены во дворце.

Г-н Боас, кажется, намерен установить свою параллель между Данией и Италией. Он прослеживает ее в любви датчан к искусству, поэзии и музыке, в их веселом и радостном характере и в их одежде. Он даже обнаруживает итальянского пунчинелло, фигурирующего в датском кукольном театре; и так как именно в течение месяца августа он оказался в Дании, погода была не такой, чтобы развеять его иллюзии.

«Было бы ошибочно», — говорит он, — «предполагать, что датские костюмы ослабляют или стирают идею южного региона, передаваемую этой страной. Болонский профессор не подумал бы покрыть свою голову красной шапкой лаццарони, а римские маркизы одеваются, как датские графини, согласно Journal des Modes. Национальные костюмы во всех странах нашли убежище в деревнях, и крестьяне в окрестностях Копенгагена не имеют причин стыдиться своего наряда, который является одновременно броским и живописным. Мужчины носят круглые шляпы и темно-синие куртки, подбитые алым и украшенные длинными блестящими рядами пулевидных пуговиц. Женщины очень со вкусом относятся к своему наряду. Их темно-зеленые платья с пестрыми каймами доходят до пяток, а плечевой ремень плотно прилегающего лифа — это полоса золотого кружева. Главные старания уделяются головному убору, который различен по своей моде, иногда состоящему из прозрачного белого материала с вышитым лацканом, падающим на шею; иногда из шапочки многих цветов, тяжело вышитой золотом и имеющей широкие ленты красно-пурпурного цвета, которые развеваются над плечами. Везде встречаешь этот оригинальный род костюма; ибо крестьянки в большом количестве направляются на фестивали в различные города, а в Копенгагене они нанимаются в качестве кормилиц к детям высших классов».

"During my sojourn in the Danish capital, the weather was so obliging as in no way to interfere with my Cisalpine illusions. The sky continued a spotless dome of lapis-lazuli, out of which the sun beamed like a huge diamond; and if now and then a little cloud appeared, it was no bigger than a white dove flitting across the blue expanse. The days were hot, a bath in the lukewarm sea scarcely cooled me, and at night a soft dreamy sort of vapour spread itself over the earth. I only remember one single moment when the peculiarities of a northern climate made themselves obvious. It was in the evening, and I was returning with my friend Holst from the delightful forest-park of Friedrichsberg. The sky was one immense blue prairie, across which the moon was solitarily wandering, when suddenly the atmosphere became illuminated with a bright and fiery light; a large flaming meteor rushed through the air, and, bursting with a loud report, divided itself into a hundred dazzling balls of fire. These disappeared, and immediately afterwards a white mist seemed to rise out of the earth, and the stars shone more dimly than before. Over stream and meadow rolled the fog, in strange fantastical shapes, floating like a silver gauze among the tree-stems and foliage, till it gradually wove itself into one close and impervious veil. To such appearances as these must legends of elves and fairies owe their origin."

Это нечто довольно новое для автора — вводить в свою книгу критику другого произведения на ту же тему. Это г-н Боас, который кажется смелым человеком, довольно уверенным в своих способностях и приобретениях, сделал, и в очень забавной, хотя и не совсем безупречной манере. Он должен быть оптимистичен, однако, если ожидает, что его читатели будут питать безоговорочную веру в его беспристрастность. Под заголовком «Тур по Северу» он посвящает длинную главу горькой атаке на книгу графини Хан-Хан с таким же названием. Вот ее начало:—

"A year previously to myself, Ida, Countess Hahn-Hahn, had visited Sweden, and the fruit of her journey was, as is infallible with that lady, a book. When I arrived at Stockholm, people were just reading it, and I found them highly indignant at the nonsense and misrepresentations it contains. When a German goes to Sweden he is received as a brother, with a warmth and heartiness which should make a doubly pleasing impression, if we reflect how important it is in our days to preserve a mutual confidence and good-will between nations. When meddling persons make the perfidious attempt to embitter a friendly people by scoffing and abuse, there should be an end to forbearance, and it becomes a duty to strike in with soothing words. We must show the Swedes how such scribblings are appreciated in Germany, lest they should think we take a pleasure in ridiculing what is noble and good."

И после этого г-н Боас «вступает», как он это называет; но как бы успокоительно ни звучали его слова для его плохо используемых шведских друзей, у нас есть значительные сомнения относительно их смягчающего эффекта на графиню, предполагая всегда, что она снизойдет до того, чтобы прочитать их. Он наносит этой леди несколько очень сильных ударов, не все из которых, возможно, совершенно незаслуженны; составляет отличный случай для шведов и доказывает, гораздо более удовлетворительно для себя, чем для нас, что мадам Хан-Хан является книгоиздательским туристом очень низкого сорта.

«Во-первых», — говорит он, — «я заявляю, что ее работа о Швеции не является оригиналом, а тупой имитацией печально известной книги Густава Николаи 'Италия, как она есть на самом деле'. Подобно тому автору, графиня усердно трудится, чтобы собрать вместе все самые темные оттенки и наименее благоприятные моменты страны и людей, которых она посещает; преувеличивает их, когда находит их, и изобретает их, когда не находит. Для красот страны у нее нет ни глаза, ни чувства; она намеренно избегает говорить о них, и ее книга предназначена, подобно книге Николаи, действовать как предупреждение и отпугивать путешественников. Добрая леди говорит это очень ясно. 'Путешественники начинают обращать свое внимание довольно много на север, ибо юга становится недостаточно, чтобы удовлетворить ту всеобщую ярость к бродяжничеству, которой я сама, как истинное дитя века, также заражена. Но север так мало известен — я, со своей стороны, знала его только через поэтические пейзажи Даля, — что невольно чувствуешь себя склонным украсить его цветами юга, потому что юг прекрасен, а север, как говорят, тоже таков. Таким образом, склонны отправляться с заблуждением, и я думаю, что поэтому будет актом доброты к тем, кто может посетить Швецию после меня, если я скажу точно, как я нашла ее'. Необычайно хорошо, Густав второй. Но было бы несправедливо по отношению к Николаи утверждать, что его книга столь же тупа и бессмысленна, как книга графини Хан-Хан. Он отправился в Италию с идеей, что там никогда не идет дождь и что апельсины растут на изгородях, как терн у нас. Это было по-детски, и нельзя было не смеяться над этим. Но когда его подражательница постоянно сетует и жалуется, потому что на озере Меларен, под 59-м градусом широты, она не находит знойного южного климата — это становится хуже, чем по-детски, и вынуждены жалеть ее. Графине довелось попасть на прохладный дождливый месяц для своего визита — я ошибаюсь, она не была в Скандинавии и месяца в общей сложности — и после этого она кричит, как будто тонет, и презирает и страну, и людей».

Легко понять, что может быть мало симпатии между графиней Хан-Хан, воображательной и несколько капризной светской дамой с сильными аристократическими и исключительными тенденциями, и таким приземленным человеком, как г-н Боас, который, несмотря на свою сентиментальность, являющуюся своего рода национальной немощью, и хотя он информирует нас в одной части своей книги, что он поэт, склоняется гораздо больше к практическому и позитивному, чем к воображаемому и мечтательному, и мы, более того, подозреваем, что он немного демократ. Приняв, однако, графиню en grippe, как называют это французы, он не проявляет к ней никакой жалости и, должно быть признано, демонстрирует некоторую ловкость в подмечании и иллюстрировании слабых сторон ее характера и сочинений.

«Едва», — возобновляет он, — «женский Николаи достигает Стокгольма, как она начинает со своих пресных сравнений. 'Золотого блеска Неаполя и магического заклинания Венеции здесь совершенно не хватает'. Возможно ли это? Только посмотрите, какие поразительные замечания делает эта остроумная и путешествовавшая дама! На следующей странице она говорит:—'В этот самый день, ровно год назад, я была в Барселоне; но здесь нет ничего, что выдержало бы сравнение со страной алоэ и апельсина. Три года назад я была на озере Комо, в том сказочном саду за Альпами! Пять лет назад в Вене, среди розовых рощ Лаксенбурга;' и т.д. Кого волнует, в каких местах была графиня? Конечно, достаточно того, что она написала длинные утомительные книги о них. Каждый возможный уголок Италии, Испании и Швейцарии притаскивается с трудом, чтобы обеспечить сравнения; и скоро, без сомнения, подобное использование будет сделано из Египта, Сирии и Месопотамии. Эти сравнения неизменно показываются как невыгодные для Швеции; и хотя леди зачастую вынуждена признаться в красоте шведского пейзажа, она никогда не забывает квалифицировать признание, замечая, насколько более красивым было то или иное место. Например, она стоит однажды ночью у своего окна, глядя на озеро Меларен. 'Я закутала свою мантилью, дрожа, вокруг себя, отошла от окна, закрыла его и сказала с легким вздохом: В Венеции лунные ночи были совсем другими'. Действительно, это было бы едва ли правдоподобно, если бы кто-то другой, кроме графини, заверил нас в этом».

"Every thing in Sweden is disagreeable and adverse to her; roads, houses, food, people, and money; rocks, trees, rivers and flowers; but especially sun, sky, and air. She talks without ceasing of heavy clouds and pouring rains, but even this abundance of water is insufficient to mitigate the dryness of her book."

«Мне всегда жаль, — говорит один остроумный французский писатель, — когда женщина становится автором: я бы гораздо больше хотел, чтобы она оставалась женщиной». Не разделяет ли мистер Боас, часом, это подразумеваемое мнение, что писательство лишает женственности; и не поэтому ли он позволяет себе столь сурово обходиться с графиней Идой? Даже если бы мы согласились с его критикой, мы бы поспорили с его недостатком галантности. Но довольно очевидно, что если мадам Хан-Хан, оказавшись на берегах Балтики в июле, который мог бы сойти за декабрь в солнечных краях, покинутых ею совсем недавно, позволила своему описанию шведов и Швеции быть слегка окрашенным в мрачные тона из-за собственного физического недомогания, то, с другой стороны, наш нынешний автор, либо более обласканный погодой, либо менее восприимчивый к ее влиянию, грешит в равной степени в противоположную сторону и придает розовый оттенок всему, что изображает. Хотя это в равной степени может ввести в заблуждение, такой недостаток более приятен тем, кто читает путевые заметки ради развлечения, не собираясь идти по стопам туриста. Ваши жалующиеся, ворчливые путешественники — зануды, будь то на бумаге или в почтовой карете; и, по правде говоря, мы замечали в других книгах графини склонность видеть темную сторону вещей. Но так бывает не всегда, и, когда она оказывается на подходящей почве, она блистает как писательница очень высокого уровня. Вспомните ее итальянское путешествие и ее книгу о Турции и Сирии, с которой английские читатели недавно познакомились благодаря замечательному переводу, выполненному талантливым автором «Калеба Стьюкли». У нее есть свои маленькие причуды и фантазии; довольно чрезмерная гордость своим сословием и презрение к плебейской толпе, а также склонность заполнять слишком много страниц своих книг мелкими личными и эгоистичными подробностями о себе, своих ощущениях, о том, какие платья она носит, какая она худая и так далее. Но при всех ее недостатках она, несомненно, очень талантливая и умная писательница. Ее критические замечания по вопросам искусства, и особенно ее оригинальные и блестящие суждения о живописи и архитектуре, хотя и названные мистером Боасом чепухой, сразу же выделяют ее как женщину незаурядную. У нее глубокие и поэтические представления о Красоте, и порой она обладает таким счастьем выражения при описании воздействия природы и искусства на ее собственный ум, что это поражает своей новизной и силой. Как мастер описания людей и нравов, она примечательна проницательностью, тонким восприятием и правдивостью, в которой нельзя усомниться. Если наши читатели сомневаются в наших словах или, быть может, мистер Боас воротит нос от этой похвалы, мы просто отошлем их и его к последнему произведению, вышедшему из-под ее пера, — «Письмам с Востока», и предложим открыть на странице, где описывается бедуинский лагерь, — сцена, описанная с энергией, присущей мужскому уму, и со всем очарованием, которое может придать женский разум.

Тем не менее мы готовы признать, что графиня написала, пожалуй, слишком много за то время, что этим занимается, и тем самым навлекла на себя обвинение в «книгоделании» — распространенном пороке нынешнего поколения авторов. Неисправимый и беспощадный мистер Боас не оставляет это без внимания.

«Остается задать вопрос, — говорит он, — почему Ида Хан-Хан, покинув страну, в которой провела пару недель, — страну, языка которой, как она признается, не знает и которой во всех отношениях осталась крайне недовольна, — сочла необходимым немедленно написать о ней толстую книгу? Ответ таков: ее мнимый порыв к писательству — лишь притворство, иначе она не стала бы утруждать себя дальнейшими размышлениями о такой утомительной стране, как Швеция. На трехстах пятидесяти страницах она влачит свое повествование, ворча на ходу; один день часто должен заполнить два десятка страниц, ибо путешествия стоят денег, а гонорар не стоит презирать. Если я таким образом обвиняю графиню в книгоделании, я также чувствую, что такое обвинение должно быть подкреплено обильными доказательствами, и такие доказательства я готов предоставить».

О, стыд, Боас! Как вы можете быть таким безжалостным? Помимо неблагоразумия раскрывать секреты своего ремесла, все это очень злобно. Вы почти искушаете нас, если бы это стоило того, всерьез взяться за дубинку в защиту оклеветанной графини и дать вам щелчок по макушке, что, поскольку «Мага» регулярно переводится на немецкий язык на благо и просвещение ваших соотечественников, полностью положило бы конец вашей карьере — будь то поэта, автора путевых заметок или кого-либо еще. Но видя, что ваши причуды и разглагольствования доставили нам пару поводов посмеяться, и учитывая, кроме того, что вы принадлежите к числу той мелкой рыбешки, с которой нам почти унизительно связываться, мы отпустим вас и завершим этот обзор вашей книги, если не с полным одобрением, то, по крайней мере, с умеренной долей похвалы.

ПОИСК ДОМА В УЭЛЬСЕ.

«Смена климата! Смена климата!» Все твердили одно и то же. «Лекарства не помогут, — сказал врач, — небольшая смена обстановки все исправит». Я посмотрел на лицо ребенка — она была, безусловно, очень бледна. «И как долго, по-вашему, ей следует пробыть вне дома?» «Двух-трех месяцев хватит, чтобы запастись здоровьем на целый год». Два-три месяца! О, какая это вечность, теперь, когда у нас железные дороги по всему миру и пар до самих пирамид — куда же нам податься на всем белом свете? Мы достали карты всех стран и спрашивали совета у каждого встречного. Мы обязательно поедем в горы, куда бы мы ни отправились; если получится — в красивые места, но в любом случае — холмы и свежий воздух. Мы слышали о прекрасных открытых холмах и случайных бурях в окрестностях Руана. Пароход идет из Портсмута в Гавр, а другой восхитительный маленький речной катер — вверх по Сене. Мы целый день были решительно настроены посетить место погребения Вильгельма Нормандского — место гибели Жанны д'Арк; мы разработали маленькие маршруты и объезды по всей таинственной земле, которая породила завоевателей Англии; но вскоре пришел «мороз, кусачий мороз» — неужели нам все время сидеть взаперти в отеле во французском городке? Нет, мы должны поехать куда-то, где можно снять загородный дом — место на пологом склоне какого-нибудь романтического холма, где мы могли бы весь день рысить на пони или бродить по полям и лугам по своему собственному желанию. Поэтому мы отказались от всех мыслей о Руане. «Знаете что, сэр, — сказал сочувствующий сосед, — когда я вернулся домой после трехлетнего отпуска, я оставил самое красивое место, которое вы когда-либо видели, настоящий рай и бунгало, которому завидовал каждый человек в округе». «Ну и что?» — спросил я с вопросительным взглядом. «Это среди Нилгири; а что касается бодрящего воздуха, то такого места нет во всем мире. Я просто упоминаю об этом, знаете ли; может быть, это немного далековато; но если вам нравится, оно к вашим услугам, уверяю вас». Это было очень заманчиво, но трех месяцев было едва ли достаточно. Так что мы оказались в тупике. Мы думали о Шотландии, об озерном крае Камберленд, о Малвернских холмах, о пике Дербишира; и где бы мы в итоге остановились, никогда не узнать, ибо наши планы были решены советом друга, который стал неотразимым, будучи подкрепленным его собственным опытом. «Поезжайте в Уэльс, — сказал он. — Я жил в таком прекрасном месте там три или четыре года назад — в долине Глазбери — прекрасное открытое пространство, со всех сторон окруженное холмами, — замечательное размещение в «Трех петухах» и самый вежливый и услужливый хозяин, который когда-либо предлагал хорошее угощение для людей и зверей». Снова достали карты; маршрут был тщательно изучен; и однажды в конце мая мы оказались, восемь человек в общей сложности, а именно четверо детей и две горничные, в железнодорожном вагоне в Госпорте, с шипением направляясь в Бейзингсток. В железнодорожном вагоне есть такое чувство жизни и серьезности — постоянная тряска и непрерывное покачивание, вперед и вперед, без единой паузы, с быстрым, суетливым, захватывающим дух топотом двигателя — все эти вещи и еще сорок других привели меня в такое состояние интенсивной активности, что я чувствовал себя так, будто держу лавку, или был важной персоной на бирже, или летел, чтобы сколотить состояние, или был внезапно призван сформировать правительство, или стал членом боксерского ринга и собирался драться с седоголовым Бобом. Однако в этом случае меня не просили ни свергать седоголового Боба с ринга, ни длинноголового Боба из правительства; и в Бейзингстоке мы внезапно обнаружили себя, со всем багажом, женой, горничными и детьми, стоящими в унылом и безутешном виде у дверей вокзала; в то время как поезд продолжал свой путь и уже исчез, как сон, или, скорее, как кошмар. Там было по меньшей мере полдюжины маленьких экипажей, каждый с одной лошадью; и у кучеров, у всех до единого, хватило наглости предложить перевезти нас — вместе с багажом — на шестнадцать миль в Рединг. Да там не было ни одного транспортного средства, которое вместило бы два сундука; а что касается того, чтобы перевезти нас всех, потребовались бы объединенные усилия всех извозчиков Бейзингстока, с помощью «трудолюбивых блох» в придачу, чтобы доставить нас к месту назначения в течение недели. Находясь в этой затруднительной ситуации и гадая, зачем людям может понадобиться такое количество коробок и сумок, тихо выглядящий человек, который стоял рядом, философски жуя кончик кнута, сказал: «Пожалуйста, сэр, я отвезу вас всех». «Мой добрый друг, вы видели всю компанию?» «О да, сэр, я привез компанию побольше вашей на этот поезд — у нас есть экипаж специально для этого». Каким же разумным человеком должен был быть тот, кто придумал транспортное средство, столь необходимое несчастным отцам, которым приказано перевозить своих домашних богов ради смены климата! «Подавайте ковчег», — закричали мы; и через минуту к дверям подошли две очень красивые лошади, впряженные в нечто, что было утрированным подобием старых наемных карет с небольшой примесью омнибуса в своей породе. Внутри с полным комфортом поместилось семеро, и поместилось бы столько же, сколько потребовалось бы; а весь багаж он вез на крыше с таким видом, будто это был всего лишь чепчик, и он был скорее горд, чем наоборот, своим головным убором. Место кучера было таким же вместительным, как и другие части машины, и у нас было много интересного разговора с возницей — чьи эпитеты, к нашему сожалению, применительно к железным дорогам, относились к тому классу прилагательных, которые называют эмфатическими. Вскоре между Бейзингстоком и Редингом должна появиться поперечная линия, соединяющая Юго-Западную и Большую Западную железные дороги — и тогда что станет с этим огромным транспортным средством и его водителем? Карету, конечно, можно сохранить как образец бробдингнегского экипажа, но мой друг возница должен будет предстать в образе Отелло и признаться, что «его занятие пропало». Слава богу! Люди носят сапоги, и многим из них нравится, чтобы их чистили, так что с помощью «Дэй и Мартин» можно жить. «Это ворота герцога, сэр», — сказал он, указывая кнутом на простую сторожку и вход слева. «Сторож был его главным конюхом во времена Ватерлоо — и у него очень хорошее место». Это был Стратфилдсей: там были мили и мили прекраснейших плантаций, все заборы в отличном состоянии, коттеджи вдоль дороги чистые и удобные, и повсюду видны признаки хорошего хозяина, насколько хватало глаз.

Обложка выбранной аудиокниги Выберите главу Плеер готов к воспроизведению
0:00 0:00

Громкость